ДЕВУШКА В ШИНЕЛИ

Надежда Чертова

 

Повесть посвящена Наталье Ковшовой и Марии Поливановой. Описываются подлинные события с момента создания 3 Московской коммунистической стрелковой дивизии до момента гибели героинь (14 августа 1942 года). Прототипы всех действующих лиц произведения - реальные люди. Но их фамилии и имена изменены. Переименованы так же географические названия.

 

1. ПРОЩАНИЕ

С утра шел снег, потом полил косой холодный дождь. Ветер срывал с деревьев последние листья. Мокрые, ржавые, они устилали широкие неметенные аллеи бульвара, прилипали рыжими заплатками к тугому серебристому боку аэростата, ложились на плечи и на зеленые каски зенитчиков.

Клочья подтаявшего снега еще белели на обочинах бульвара, когда Анна Федоровна Орлова, служащая Справочного бюро по розыску эвакуированного населения, вышла из высоких резных ворот на Покровке. Она приостановилась, чтобы поднять воротник пальто, и взглянула серыми внимательными глазами вдоль улицы, потом на пустынный мокрый бульвар.

Все было необычным в Москве в это хмурое октябрьское утро. Город жил тревожной и напряженной жизнью.

Газеты через всю первую страницу крупно печатали призывы:

«Перед лицом серьезной опасности всю мощь страны, все силы народа на защиту Родины!»

«Все для фронта, все для победы!»

«Кровавые орды фашистов лезут к жизненным центрам нашей Родины, рвутся к Москве. Остановить и опрокинуть смертельного врага!»

«Все на защиту Москвы!»

«Правда» открывалась передовой - «Драться до последней капли крови». В газете прославлялись подвиги воинов, выдерживающих натиск врага на Западном направлении. На второй полосе пестрели корреспонденции о предоктябрьском соревновании заводов. Краткое сообщение гласило, что за прошлые сутки под Москвою было сбито семнадцать вражеских самолетов. Скромная заметка рассказывала о том, что тысячи москвичей записываются в рабочие батальоны и отправляются на оборонительные рубежи. В утренней сводке Совинформбюро снова и снова упоминались города Вязьма и Брянск, - там шли ожесточенные сражения. Вечерняя сводка кончалась кратким сообщением, что наши войска после продолжительных и упорных боев оставили город Вязьму.

Государственный Комитет Обороны опубликовал постановление об осадном положении в Москве. Все трудящиеся столицы призывались к соблюдению порядка и спокойствия. Провокаторов, шпионов и прочих агентов врага приказывалось расстреливать на месте.

Каждая жгучая строка этого немногословного приказа, подписанного Сталиным, говорила равно о близкой смертельной опасности, нависшей над Москвой, над родиной, и о спокойной уверенности в победе. Победа была несомненной, но еще далекой.

А пока тянулись горестные дни военных неудач. Гитлеровские войска стояли на близких подступах к столице...

Несмотря на утренний час, на улицах было людно и шумно. Утробно урча, неслись тяжелые фронтовые грузовики, неистово гудели заляпанные грязью «газики». Проходили колонны бойцов, четко, в суровом молчании отбивая шаг. В тесноте Покровских ворот вяло ползли трамваи, обвешанные людьми, словно в «часы пик».

Сквозь весь этот шум и скрежет, сквозь резкие трели трамвайных звонков прорывалось плавное проголосное пение: по радио передавали хор Пятницкого.

И странное дело: именно это деревенское, словно пришедшее из далекого детства, раздольное пение, столь не совпадавшее с жесткой напряженностью момента, напомнило Анне Федоровне, какие два важных и тяжких дела предстоят ей сегодня. Надо проводить дочь Марину на фронт. И сама она сегодня же должна покинуть Москву...

Она провела по лицу широкой ладонью, словно стараясь снять хмурое раздумье.

Не так все это было для нее просто. Через три-четыре часа Марины уже не будет в Москве. А вечером сама она, Анна Федоровна, должна погрузиться вместе со своими сослуживцами в эшелон на Казанском вокзале.

Еще вчера ей было приказано собрать личные вещи. Все утро она безуспешно пыталась это сделать. Вещи падали из рук, она никак не могла сообразить, что брать и что не брать. Тяжко было покидать старый угол, где прошла ее несчастливая молодость и где вырастила она Марину.

И еще эта неотступная мысль: из какой Москвы надо уходить...

Возможно ль покинуть ее в такую трудную минуту? Каждая пара сильных рук, каждое верное сердце нужны здесь теперь, когда враг стоит у ворот!

Но - приказ есть приказ.

Анна Федоровна и ее товарищи обязаны увезти из Москвы огромную картотеку, где заключено столько надежд советских людей, оторванных друг от друга ураганом войны.

Все это правда. Выполнение долга. Неизбежность.

А боль все равно стоит в сердце. Как можно уйти из такой Москвы?

И - фронт ведь так близко отсюда. Что, если Марина получит отпуск на день или даже на несколько часов и приедет в пустую, разоренную комнату и первый раз в жизни останется одна! Ох, как все это не просто...

Анне Федоровне сказали адрес школы, в которой происходило формирование рабочего батальона. У матери было в общем довольно смутное представление об этой воинской части. Последние дни и бессонные ночи Анна Федоровна, - как и многие москвичи, - провела в частом пережидании воздушных тревог, в хлопотах и лихорадочно-напряженном труде. Марина, правда, успела сказать матери, что рабочие батальоны организуются во всех районах столицы по призыву секретаря МК, при этом она назвала имя человека, любимейшего среди московских большевиков. Добровольцы шли на защиту родины, которая воплощалась для них прежде всего в Москве, - вот в этих родных, милых сердцу и ныне таких хмуро-грозных улицах, в памятных площадях, в кремлевских звездах, ныне укрытых чехлами.

В рабочий батальон зачислили и Марину, - и теперь Анна Федоровна шла на последнее свидание с дочерью.

Она и торопилась и боялась спешить, стараясь собраться с мыслями. «Надо выдержать, - говорила она себе, - надо все выдержать, как подобает советской женщине, да еще старой коммунистке. Я не имею права падать духом».

Анна Федоровна поскользнулась, едва не упала. Сердце у нее смятенно заколотилось. Как ни думай все-таки, как ни прикидывай, а она сейчас увидит Марину в последний раз перед отъездом. Потом будет долгая разлука... И кто знает, что там случится? Все матери провожают сыновей, а она дочь - единственную...

Анна Федоровна не совладала с собою, остановилась, чтобы перевести дух. Мужчина в хрустящем плаще нечаянно толкнул ее, и она опять чуть не упала, - ноги слабо держали ее сегодня.

- Ничего, - сухо сказала она мужчине в ответ на его извинения и окончательно пришла в себя. Нет, пусть уж идут на фронт наши сыновья и наши дочери, иначе нельзя: враг стоит у ворот Москвы...

С закаменелым лицом она вошла во двор школы.

Посреди просторного двора растянулся длинный строй бойцов. Они подравнивались, тесня друг друга. Серые ушанки и синие ватные куртки, на которых резко выделялся холстинный ремень от противогазовой сумки, делали их по-армейски одинаковыми, неотличимыми друг от друга. И все-таки все вместе они чем-то резко отличались от обычных военных людей. Присмотревшись попристальнее, Анна Федоровна заметила, что бойцы стоят в строю неровно и винтовки сжимают неумело.

Серые внимательные глаза Анны Федоровны жадно пробежали по рядам. Где же Марина? Почему нет ее в строю?

Мать встретила неторопливый дружелюбный взгляд плечистого бородача - правофлангового и мельком подумала: «Рабочий или заводской мастер». Рядом - под стать ему - все немолодые, коренастые рабочие люди. Среди них Анна Федоровна мысленно отметила одного - скуластого, смуглого, темноглазого, с характерными тяжеловатыми веками: это был, наверное, башкир. А вот широколицый бесстрастный монгол, якут или бурят. Рядом с ним - низенький плотный армянин, подвижное, темпераментное лицо которого выражает крайне нетерпеливое оживление... Батюшки, да тут целый интернационал! Но больше всего русских лиц - сероглазых, усатых и безусых, добродушно-спокойных, скуластых...

Взгляд Анны Федоровны нетерпеливо побежал дальше, дальше. Вот стоят рядком юноши, розовощекие от холода. Один из них, худенький и стройный, с легким золотистым чубом, смотрел на Анну Федоровну из-под густых ресниц с застенчивой сосредоточенностью. На его свежем лице ясно читалось сейчас выражение потаенной грусти, смешанное с задорным возбуждением.

Взгляд Анны Федоровны только скользнул по этому юноше и торопливо побежал дальше.

И как же она сразу не догадалась взглянуть на левый фланг? Именно здесь стояли женщины! Марина должна быть среди них. Мать потихоньку хрустнула пальцами... Как их много! А вот и Марина. Она. верно, давно уже смотрела на мать и улыбалась ей, стоя навытяжку. Серая ушанка слегка заломлена набок, И мягкие каштановые кудряшки выбились на виске.

Мать кивнула дочери, снова хрустнула пальцами. Вот оно, прощание. Только сейчас Анна Федоровна приметила неподалеку еще одну фигуру женщины со старым, добрым, озябшим лицом. Это, очевидно, тоже была мать. Всего две матери провожали бойцов...

Сердце Анны Федоровны переполнилось горем, она страшилась не выдержать и заплакать. Ее Марина издали казалась ей такой маленькой, такой по-ребячьи хрупкой! Рядом с Маринкой, возвышаясь на целую голову, стояла женщина с крупным, большеглазым, озабоченным лицом. «Хорошая, - мысленно обратилась к ней мать,- хорошая, приласкай там мою девочку...»

Анна Федоровна, чтобы хоть как-нибудь отвлечься, принялась старательно рассматривать строй. Она увидела много девушек, молоденьких, неуклюжих в своих ватниках. Приземистый человек в очках, совсем не похожий на военного, как бы возглавлял строй девушек. «Врач», - догадалась Анна Федоровна.

Она снова надолго остановила взор на дочери. На ногах у Марины она разглядела знакомые прюнелевые туфлишки с калошами и подумала с жалостью: «Зябнет, поди...»

Вот и выросла ее Марина, ее милый, единственный птенец, - выросла, расправила крылья, улетает из родного гнезда... И сквозь всю свою горесть и беду разве не чувствовала мать всей светлой торжественности минуты?

Перед нею ведь стояли защитники Москвы. И среди них, среди славных людей, пока еще совсем не военных, но готовых биться насмерть, среди лучших из лучших москвичей, потому что в дни смертельной опасности сюда, в рабочий батальон, пришли именно такие люди, - плечом к плечу с ними, как равная, стояла и ее дочь, ее Марина!

Строй, наконец, распустили. Марина тотчас же подбежала к матери, обняла и прижалась, как она умела это делать, - крепко, нежно, сразу всем телом.

- Мамчинька!

Мать быстро поцеловала ее в холодную щеку, отодвинула от себя, улыбнулась замерзшими губами.

- Ты, Маринка, совсем на китайчонка похожа. Ногам-то холодно? Погоди-ка...

Она отстегнула верхнюю тугую пуговицу куртки. Так и есть: брюки подтянуты до подмышек, а в талии, чтобы не сваливались, перевязаны ремешком. Длинные рукава куртки закатаны белой подкладкой наверх.

- Господи, да ты утонешь в этой стеганке! Марина, доченька...

У них было всего несколько минут для разговора, для прощанья, - они обе вспомнили об этом и слегка растерялись.

«Милая, милая, не может быть, чтобы я видела тебя в последний раз», - думала мать, глядя на Марину, на ее розовое тонкое лицо.

Марина отвечала ей улыбкой. Мать знала: Марина улыбается всегда, даже если ей больно или трудно. Улыбка таилась, жила в уголках пухлого ее рта,- неяркое, но ровное и настойчивое сияние улыбки постоянно освещало все Маринино лицо и с особенной силой сосредотачивалось в прямом, чистом и добром взгляде.

Она усиленно готовилась к поступлению в Авиационный институт, когда разразилась война. Сколько мечтаний было связано с институтом! Но, выслушав речь Молотова, Марина глухо сказала: «Теперь не до того!» И наутро, аккуратно убрав книги в сундук, отправилась записываться в осоавиахимовскую школу снайперов...

Мамчик, золотенький мой... - шептала Марина, глядя на мать снизу вверх своими «пестрыми» глазами, - они у нее были то серые, то синие с золотистыми искорками, вспыхивающими у зрачков. - Мы, наверное, под Москвой постоим, учиться будем... Тут все еще необстрелянные. Наверное, я сумею даже приехать к тебе.

Мать промолчала. В суете и в хлопотах она совсем забыла, что Марина ничего не знает о ее отъезде. Какими же словами скажешь об этом? Но все равно надо сказать.

- Маришенька... - Анна Федоровна прерывисто вздохнула, положила обе ладони на плечи дочери. - Маришенька, я уезжаю... сегодня. У нас эвакуация.

- Ты? - вскрикнула Марина. - И бабуся уехала, и ты...

Она не опустила своих правдивых глаз, и в них мать прочитала: неожиданная эта новость была тяжка для Марины. Еще не забило у нее сердце от расставания с любимой бабусей, а тут еще и... Несколько мгновений Марина старательно боролась с собой, потом сказала негромко, с паузой:

- Тоже... на Урал?

- Нет, в Бугуруслан.

- Значит... все, все разлетелись... в разные стороны!

- Мариночка, ты запомни, пожалуйста: Бу-гу-ру-слан. Надо бы записать.

- Да, да, - машинально ответила Марина, думая о своем.

Бабушка с тетей Катей н с девчатками уехали далеко, на Урал. Кто знает, когда Марине суждено будет снова увидеть ласковое лицо бабуси!

Но и мама ведь уезжает в какой-то маленький городок, наверное на край света. Бу-гу-ру-слан.

Значит, она, Марина, оставляет мать одну на свете. Когда они с Сашенькой Кузнецовой бегали и хлопотали. чтобы их приняли добровольцами, мысль о матери была какой-то приглушенной. А вот теперь, когда все, наконец, свершилось, Марина в первый раз со всей отчетливостью подумала, как страшно для матери это расставанье.

Она порывисто прижалась к матери, привычно ища у нее ласки и жалея ее и страшась близкой разлуки.

- Ты понимаешь, мама, я иначе но могла поступить. Это так же естественно, как я дышу, - что я пошла воевать.

Марина в волнении то расстегивала, то застегивала верхнюю пуговицу материнского пальто и не сводила взгляда с полуоткрытых, словно от жажды, губ Анны Федоровны.

- Мама моя,- совсем тихо, немного затрудняясь, сказала Марина. - Я хочу быть, как все. Как весь народ. Если б живы были дед Федор, и Аркадий, и Витя... Ты же сама знаешь,- из нашей семьи некого больше послать. Наши Орловы боролись и умерли за революцию. Они отвоевали свое, теперь осталась моя доля. Мне уж скоро двадцать лет, я снайпер и комсомолка. И потом, мама, слышишь... - Марина взглянула прямо в сухие, блестящие глаза матери, - со мною ничего, ничего не случится, я знаю.

Мать молчала, и Марина видела, как трудно ей сдерживать клокотавшее волнение, скорбь и, наверное, слезы. Тогда Марина сказала то последнее, что было припасено ею как самый неоспоримый довод:

- Смотри, мама, сколько девушек в нашем батальоне, многие моложе меня, честное комсомольское... А сколько пожилых... Видишь, вон тот, с бородкой, сердитый такой, - он будет нашим главным врачом! А вон, смотри, кучкой стоят - инженер, его жена, трое сыновей...

- Провожают? - коротко осведомилась Анна Федоровна.

- Да нет же, мамочка! - вскрикнула Марина, сияя улыбкой. - Они все - бойцы батальона. У нас тут несколько семей. Есть еще Логовская Рахиль Семеновна, - она привела с собой двух дочерей... одна дочка моложе меня!

Марина добилась, чего хотела. Из серых твердых глаз матери ушло выражение скрытой скорби, разрывавшее Марине сердце, - глаза стали попросту озабоченными, недоумевающими.

- Как же это... - медленно, соображая, произнесла мать, - значит, и я могла бы записаться?.. Тут столько людей в моих летах, и женщин столько...

- Я знала! Я знала! - Марина даже затопала своими прюнелевыми туфлишками от удовольствия. - Вот хорошо бы нам вместе!

Бородач правофланговый, издали молча наблюдавший за Орловыми, слегка приподнял винтовку и неторопливо подошел. Анна Федоровна тотчас же, с невольным доверием, обратила к нему свой вопрос:

- Пожалуй, поздно, а? Разве теперь отпустят?

- Вы про себя? - осведомился бородач. - Куда-а! Нынче каждый человек должен быть при своем месте. Женщин у нас, тем более, сверх комплекта.

- Вот видишь, Марина...

Боец незаметно придвинулся к Марине и все поглядывал на нее добрыми, отеческими глазами. «Он не оставит Марину, позаботится, если надо будет...» - с надеждой подумала мать. Бородач ей очень понравился.

Марина молчала, прижимаясь к ней, - истекали скупые минуты свидания.

Анна Федоровна, не выпуская Марины из рук, оглянулась, ища, где же другая мать, и увидела, что старенькая женщина плачет, прикрывая лицо пушистым лисьим воротником. Возле нее стоял и конфузливо мял в руках белый узелок голубоглазый юноша, такой широкий в плечах, что стеганка, кажется, готова была разъехаться на нем по швам. «А я-то не захватила Марине гостинчика», - огорченно подумала мать и тут же заметила, что парень конфузится недаром: над ним, кажется, подтрунивали в шумной кучке его товарищей; среди них Анне Федоровне снова попался на глаза худенький золотоволосый боец. «Этого никто не провожает», - мельком подумала она.

Во дворе все вдруг пришло в движение. Мать не расслышала команды, но Марина уже выскользнула из ее рук и сказала улыбаясь:

- Зовут.

Они крепко обнялись. Бородач, как видно, ждал Марину, застенчиво разглядывая свою винтовку.

- Ты не волнуйся, пожалуйста, - быстро, звонко сказала Марина. - Со мной ничего дурного не случится, я знаю. Все будет хорошо... До свиданья, мама, мамуля!

Она поцеловала мать в дрожащие губы и, увлекаемая бородачом, успела послать ей поцелуй ладошкой.

- И еще миллион миллионов... - едва расслышала мать.

...И все-таки свидание с Мариной могло бы повториться еще раз.

Едва Анна Федоровна закончила укладывать свой чемодан, как соседка позвала ее к телефону. И тут она услышала в трубке мягкий, грудной, с ласковым придыханьем, голос дочери: она узнала бы его среди тысячи других голосов.

- Мамуля! Приди сейчас на Колхозную площадь. Я - тоже. И мы увидимся...

- Иду! - только и крикнула Анна Федоровна. Она кое-как набросила на себя пальто, схватила ключ и побежала по круглой темноватой лестнице вниз.

Она была уже на последних ступенях, когда вой сирены остановил ее. Тревога. Тяжело дыша, она опустилась на лестницу. Тревоги в последние дни длились подолгу. Сердце подсказывало матери, что Марина вырвалась на какие-то считанные минуты, и, значит, теперь они не увидятся. Не надо было так быстро убегать от телефона, надо было сказать Марине... спросить... О чем спросить?

Мимо Анны Федоровны прошли женщины, дети провели больного старика. Она выждала, когда на лестнице все затихло, и медленно поднялась в свою холодную неприбранную комнату.

Там она, не раздеваясь, равнодушно переждала тревогу и после отбоя ушла на Петровку, в квартиру своей матери, Маришиной бабуси, Варвары Васильевны Орловой. Оттуда тоже все выехали, и Анне Федоровне поручено было составить мебель, запереть двери и сдать ключи в домоуправление.

Мать перешла бульвар, где уже не виднелось ни одного клочка снега, и торопливо зашагала вниз, к Трубной. Трамваи были слишком переполнены.

...Не более чем через час на том же углу, у Покровских ворот, показались две торопливые фигурки в синих стеганках и ушанках. Это была Марина со своей подругой по школе снайперов - Сашенькой Кузнецовой.

Сашенька была так же молода, даже на год моложе Марины, и так же мала ростом. Лицо у нее было славное, круглое, на первый взгляд совсем простенькое, на просторном лбу торчал упрямый русый хохолок.

Марина вихрем влетела в резные ворота, а Сашенька вошла со степенностью, да к тому же ей мешал мягкий узел, что висел у нее на руке. Это была их одежда, ставшая ненужной после обмундирования.

- Ты здесь живешь? - спросила Сашенька, застенчиво оглядываясь. Сама она всю свою недолгую жизнь прожила в деревне и только накануне войны переехала в Москву, где училась и служила.

- Вот наш подъезд! - торопливо объяснила Марина, изо всех сил толкая тяжелую дверь. - Вот наша лестница, видишь, круглая какая. Лифт, конечно, не работает. Дому-то нашему лет пятьдесят уж будет... Сейчас увидишь маму мою. Она у меня, знаешь, какая!

Она уверенно понеслась по длинному темному коридору, таща за собой упиравшуюся Сашеньку. Девушки приостановились у высокой, плотно закрытой двери. Марина хотела постучать, но, лукаво взглянув на Сашеньку, осторожно всунула ключ в скважину.

- Мы потихоньку, - шепнула она Сашеньке. - Вот мама обрадуется!

Девушки на цыпочках, сдерживая дыхание, прошли через коридорчик, аккуратно увешанный кастрюлями, и очутились посреди светлой пустой комнаты. Прямо на полу стоял чемодан, увязанный старыми ремнями.

Что-то дрогнуло в розовом лице Марины. Она кинулась к шкафу, которым был отгорожен «мамин угол», и, увидев там смятую, неубранную постель, помедлила оборачиваться к подруге.

Но Саша уже поняла все. Она положила узел на диван и тоже подошла к шкафу.

- Сядь-ка, отдохни, - сказала она, с бережной настойчивостью беря Марину за плечи.

Они сели на диван, обнявшись, помолчали.

Марина медленно, прощаясь, обводила взглядом комнату. Вот ее столик, за ним совсем еще недавно она готовилась к экзаменам в Авиационный институт. С самых ребяческих лет, как только она себя помнит, Марина мечтала стать летчиком. Но в Аэроклуб ее не приняли из-за порока сердца. Тогда она и решила сделаться инженером авиации. Она сказала матери: «Буду инженером - никто мне не запретит летать».

В комнате слабо, с легким звоном тикает будильник. Он старенький, давно лежит на боку и убегает вперед на целых десять минут в сутки, за что мама и прозвала его «наш стахановец».

Вот длинный темный шкаф. Маленькая Марина любила забираться на него и воображать себя капитаном: шкаф давно был прозван «броненосец»...

Да тут каждая паркетинка на полу, каждая царапина на стене были бесценны для Марины!

Сашенька сидела смирно, сжимая плечи подруги. Сама Сашенька, конечно же, и не смела мечтать о свидании с матерью. Да и успеет ли дойти письмо домой, в подмосковный поселок?

Сашеньке вдруг представилось, как отец читает вслух ее письмо, то и дело из-под очков взглядывая на мать светлыми вопрошающими глазами.

Во все трудные минуты власть в семье незримо переходила в руки матери.

- Верно, тому и быть, - скажет она, дослушав письмо дочери. А раздумье и слезы отложит до ночи, когда никто не помешает и не увидит. Такая она, мать...

...Чьи-то торопливые шаги послышались в коридоре. Сашенька подняла голову, но Марина тихо сказала:

- Это не она.

Надо было итти.

На углу бульвара Марина приостановилась, взглянула на Сашу потемневшими глазами из-под длинных ресниц и решительно сказала:

- Сбегаю на Петровку. Думаю, она там. Я, Сашенька, мигом!

И не успела степенная Сашенька выразить свое одобрение или возразить, как темная фигурка Марины скрылась в людском, потоке.

Марина и не помнила, как она спустилась к Сретенке, потом к Петровке и издали увидела недостроенную кирпичную громаду корпуса. Бабусин дом стоял на дворе. Марина миновала высокую арку ворот с необлицованными колоннами, пересекла двор, странно пустой, - здесь всегда бывало шумели ребятишки, - и через две ступеньки, мимо неподвижного лифта, поднялась на четвертый этаж.

Дверь квартиры № 18 была перекрещена досками. Шляпки громадных гвоздей блестели неровно и свежо - дверь забили, наверное, совсем недавно, только что …

Марина прислонилась головой к шершавым доскам и закрыла глаза. Не увидел бы ее кто - вот такой, ослабевшей от горя... Впрочем, все равно. Мать была здесь и ушла. Теперь они уже окончательно не увидятся.

Конечно, странно было думать, что вдруг здесь окажется бабуся. Но, должно быть, надежда эта, вопреки всему, почему-то жила в Маринином сердце. Уж очень больно ей стало, душно! Она вздохнула, вытерла потное лицо ладонью, с трудом оторвалась от двери и пошла вниз. Она очень медлила, еле переставляла ноги, как будто забитая дверь все-таки еще могла открыться. «Мариночка, куда же ты?» - скажет ей вслед тихий голос бабуси.

И вот тогда Марина, - она это чувствовала, - разревелись бы, как ребенок, до крика, до икоты.

«Бабусенька! Бесценная моя, каждая пылинка на этих каменных ступенях напоминает о тебе...

Прощайте, милые, все, - я ухожу».

Марина остановилась, постояла у подъезда, глядя серьезными, без улыбки, глазами в серую пустоту двора, на затоптанную и теперь никому не нужную горку ребячьего песку.

Такою и увидел ее бухгалтер домоуправления, который пробежал с бумагами в угловой подъезд.

Это он забивал досками дверь квартиры Орловых и, всего полчаса тому назад, принял ключ из рук суровой Анны Федоровны...

Ему надолго запомнилось лицо девушки, странно неподвижное и до того потрясенное, что он не решился ее окликнуть.

2. НА ЗАЩИТУ МОСКВЫ

"Рабочие батальоны, иначе говоря, части московского народного ополчения, родились в одну из октябрьских ночей, после того, как партийный актив Москвы выслушал доклад секретаря ЦК и МК о положении на подмосковных фронтах.

Это краткое собрание навсегда запало в память каждого его участника.

Впрочем, далеко не все коммунисты, входя в тот холодный октябрьский вечер в знакомый просторный, с наглухо затемненными окнами, зал в здании Московского комитета партии, отдавали себе отчет в том, что собрание будет особо важным и многозначительным.

К столу регистрации почти одновременно подошли; высокий, полноватый, но статный военный в большом чине, с густым хохолком на шишкастом лбу и прямым, властным взглядом, и молодой капитан, подтянутый, даже щеголеватый, со свежим, розовым лицом. Капитан неторопливо посторонился, пропуская к столу военного, старшего по званию.

Не без любопытства, несколько школярского, капитан проследил, как высокий военный назвал себя, слегка склонясь над столом, отчего на шее у него налились, налезая на воротник, две складки, потом широко, по-хозяйски, зашагал по вестибюлю и остановился возле человека с характерными, резковатыми чертами лица, в защитном, полувоенном, отлично сшитом костюме: это был бессменный директор одного из крупных московских заводов.

- Итак, батенька мой... - донесся до капитана сдержанный и однако же слышный во всех уголках вестибюля генеральский бас, - сегодня докладывает...

И тут он назвал фамилию секретаря ЦК и МК - и капитан даже вспыхнул от неожиданности.

Сам капитан Ильин только что получил диплом об окончании военной академии и со дня на день ожидал назначения на фронт. Мысленно он уже видел себя фронтовым командиром, слегка важничал и мечтал попасть к Панфилову или к Рокоссовскому: здесь, под Москвой, горячее всего...

Еще входя сюда, Ильин думал: «Завтра, наверное, я буду сидеть в теплушке... Час, два пути, и я - на передовой. Прощай, тыл, прощай, академия!..»

Услышав фамилию докладчика, он весь так и насторожился: чутье коммуниста и командира подсказывало ему, что собрание будет далеко не обычным...

Уже после звонка к столу регистрации подошел, на ходу сняв каракулевую ушанку и приглаживая светлые негустые волосы, пожилой широкоплечий человек в растегнутой, несколько потертой шубе.

- Весняк.

Он назвал один из промышленных наркоматов и, спросив глуховатым голосом: «Не опоздал ?», прошел прямо в зал.

Не без труда он разыскал свободный стул, присел, вытер платком выпуклый, хорошо развернутый лоб и оглянулся. Зал сдержанно шумел. В массу темных штатских одежд густо вкрапливались зеленые гимнастерки военных: сказывалась близость фронта.

Зал смолк, все головы повернулись к сцене. На трибуне, стоял секретарь МК. «Ого!» шепнул Весняк и невольно выпрямился. А он-то еще раздумывал - итти или не итти на собрание? Словно скупец, высчитывал, сколько потратит на это времени. Дела наркомата представлялись ему самыми важными на свете, самыми неотложными и жгучими. Он колебался до последней минуты, с трудом вырвался и вот едва не опоздал...

Голос секретаря МК свободно и негромко звучал над притихшими рядами. Высокий, плотный, широкоплечий, он возвышался над трибуной, слегка опираясь на нее обеими руками. Свою речь он изредка сопровождал скупыми и какими-то незаметными жестами. Лицо у него было русское, сероглазое, круглое, с неправильными и выразительными чертами. Он посматривал в зал спокойными, из-под очков, пристальными глазами и иногда поглаживал ладонью русую густоволосую голову. Это и был один из его неприметных жестов.

Немногословный доклад секретаря МК был исполнен суровой правды тех дней.

Смертельная опасность, гораздо более близкая и непосредственная, чем многие до того думали, нависла над столицей, над всей советской родиной. Докладчик не только не скрыл этой опасности, но, наоборот, подчеркнул ее со всей прямотой и мужеством подлинного большевика.

Гитлеровские войска наступают. На близких от столицы фронтах идут беспрерывные трудные, оборонительные бои. Красная Армии делает свое, дело: она стоически сражается за каждый клочок советской земли, она изматывает противника, уничтожает его технику. Но - перевес пока еще на стороне фашистской армии, перевес главным образом в техническом оснащении, в танках и авиации.

Верховное Главное Командование Красной Армии производит перегруппировку сил огромного стратегического значения. Резервы нашей армии не только не исчерпаны, как думают о том гитлеровцы, но они еще и не развернулись в полную свою силу. Конечная цель, которую ставит перед собой Верховное Главное Командование, обозначилась уже сейчас: готовилось наше контрнаступление. Но не это явилось темой доклада секретаря МК.

Страна переживала один из труднейших исторических моментов. Линии фронтов пересекали ее пространства от Балтийского до Черного моря. Вражеские войска подошли к столице.

Но перед трудностями не падают на колени. Их преодолевают могучими усилиями партии и народа.

Настал час, когда на полях сражений, рядом со своей армией, должен встать сам народ.

- Большевики Москвы! Берите в руки оружие! Ведите за собою всех, кто предан родине! Будем бить врага не только в тылу, не только трудом на колхозных полях и в цехах заводов, но и на фронте. Все на защиту столицы!

...Пламень призыва секретаря МК мгновенно зажег весь актив. Многие и многие коммунисты, слушавшие доклад, решили стать бойцами еще до того, как секретарь МК произнес последнее слово.

Едва председатель возвестил перерыв, как зал сразу забурлил. Коммунисты отдельных районов собрались вокруг своих секретарей райкомов: уже считая себя ополченцами, они требовали дальнейших указаний. В зале тотчас же зазвучали слова - «сборный пункт», «приемная комиссия», «штаб», «связные».

Высокий комдив, хмуря густые брови, тщательно и неторопливо застёгивал пуговицы шинели. Еще до начала актива ему было известно, что сегодня ночью состоится ответственное штабное совещание по вопросам обороны Москвы. Теперь, озабоченно покашливая, он думал: «Не связано ли это совещание с организацией частей ополчения? Гм-гм... возможно!»

Он постоял еще несколько минут, вглядываясь в зал, шумевший из конца в конец. Вот оно, начало...

Комдиву доложили, что машина подана. Он надвинул папаху на глаза и четко прошагал через вестибюль.

- Возможно, сказал он вслух, распахивая тяжелую дверь.

Капитан Ильин стоял у самой трибуны, задумчиво поглядывая на оживленные группы коммунистов. Он ведь был почти фронтовиком, к чему же ему эта запись в ополчение? Записаться мало, надо еще обучиться военному делу. А за плечами у капитана как-никак ужо имеется фронтовой опыт: сражения у Хал-хин-Гола, финская война...

Все это так, по вот почему же он, Ильин, до сего дня не получил назначения? Возможно ли ему, военному человеку, готовому хоть сейчас руководить боем, сидеть в тылу в такие тяжелые дни?

Ильин раздраженно закусил губы: ему назначено было явиться в штаб только завтра вечером, да и то неизвестно, зачем.

«Пойду сейчас. Буду просить, требовать. Сейчас же», - вдруг решил Ильин и почти побежал к вешалке...

Сложнее всего представилось положение Весняку. Он долго сидел на своем стуле в тревожном раздумье, потирая лоб длинными пальцами.

Он шел сюда, с головой погруженный в дела своего наркомата. Теперь он весь сосредоточился на желании немедленно же уйти в ополчение. Он не может поступить иначе по многим причинам. Собственно, это не желание, а твердое решение. Но как же покинуть наркомат?

Он напряженно перебирал в памяти имена работников наркомата, ища себе заместителя. За именами вставали лица, характеры, привычки. Весняк то болезненно морщился: «Нет, этот не вытянет, куда там!», то довольно усмехался: «Хорош, крепок, да ведь уж везет три воза... выдержит ли?»

Так и не остановившись ни на ком, Весняк вздохнул, поднялся и, сунув подмышку ушанку, пошел напрямик в тот угол зала, где, как он давно уже слышал краем уха, собрались коммунисты его района.

Не успел он и оглянуться, как закрутился в водовороте ополченских дел. Ему уже объявили его назначение: завтра с утра он возглавит приемную комиссию одного из районов Москвы. Но это - завтра, а сейчас следует пойти на завод и собрать там митинг. Немедленно.

- Едем, товарищ, - услышал он у себя за спиной густой голос. - Это наш завод.

«В самом деле, какие у меня могут быть дела в наркомате ночью?» - подумал Весняк, и это было его последней мыслью о своей работе в наркомате.

И вот Весняк уже сидит в просторной машине, и директор завода-гиганта, пожилой человек с резкими чертами лица, говорит ему с мальчишеским возбуждением:

- Эх, жаль, мне-то уж никак, ника-ак не вырваться... Есть же на свете такие счастливчики: подошел, записался, вопрос исчерпан. Завидую я вам, друг.

- Н-да, - озабоченно пробормотал Весняк. Он как раз в эту минуту раздумывал, чем у него кончится дело. Если дойдет до наркома, то... Но все равно Весняк твердо знал: не сидеть ему больше за своим служебным столом.

- Начнем с механического, - отрывисто сказал директор, когда машина уже катила по обширной темной территории завода.

Здесь директор был хозяином, в голосе его звучала привычная властная нотка, он уже распоряжался, организовывал. При всем том он, как видно, весь еще был во власти того самого душевного подъема, решимости, вдохновения, которые вызвал в нем доклад секретаря МК.

- А ведь вам, друг мой, придется скорее всего сдерживать рабочих, - сказал он Весняку, лукаво посмеиваясь. - Не очень рьяно агитируйте, а то у меня меня цехи чего доброго, опустеют... Знаем мы это дело. Помните - на дверях писали: «Все члены ячейки ушли на фронт»... а? Было время?

- Было, - охотно согласился Весняк. - Сам уходил.

- Вот и я тоже! - даже вскрикнул директор. - Значит, по гражданской мы с нами земляки. Эх, а теперь-то... Ну, вот и механический.

...Краткий митинг в огромном затихшем цехе, прямо возле станков. Четкие слова призыва:

Все на защиту Москвы!

Пусть все великое мужество Москвы, ее славные революционные традиции, ее несокрушимая сила организации, ее старые кадры, испытанные в боях трех революций и гражданской войны, и ее пылкая молодежь, пусть все это соединится для отпора врагу.

Пусть большевики, члены партии и комсомола, покажут в эти дни, какую великую силу воспитали Ленин и Сталин!

Мы победим потому, что любим нашу прекрасную родину!

Мы победим потому, что в борьбе за социализм мы презираем смерть!..

...Словно невидимое пламя перекидывалось из цеха в цех, от завода к заводу по всей столице. Ночные смены рабочих выделяли, напутствовали, провожали своих ополченцев. У какого-нибудь столика в конторке мастера или прямо посреди цеха толпились нетерпеливые очереди. Чья-нибудь не уверенная от волнения рука выводила на листке бумаги имена ополченцев. Инженер, мастер, рабочий, рабочий... Коммунисты, комсомольцы, беспартийные. Список растет с каждой минутой. То и дело вспыхивает жаркий спор, кто именно должен остаться на месте, чтобы не повредить работе цеха.

Те, кому посчастливилось попасть в твердый список, уже побежали по домам, чтобы взять смену белья и проститься с семьей. Кто опишет эти последние ночные минуты расставанья? Разные были люди, разные матери, жены, сестры...

Одна - плача благословляла сына на подвиг войны; другая - принимала это как жестокую необходимость и незаслуженное горе, внезапно свалившееся на её плечи: у мужа была ведь броня, завод подлежал эвакуации, и в комнате уже громоздились связанные узлы домашнего скарба; третья разу же впадала в отчаянье: если муж ее, никогда не державший винтовки в руках, идет воевать, значит дела совсем плохи. И как же она останется - в такие-то дни - одна, с детьми на руках, без верного куска хлеба? Как же решается он бросить ее одну?

Были и такие женщины: собрав мужу белье и положив в его мешок пайковую краюху хлеба, они на утро же прихватили спецовку мужа и пошли на завод, чтобы подучиться и встать за опустевший станок...

Ранним утром, как только пришла на завод дневная смена рабочих, снова возникали митинги, и все повторялось сначала. Чуть позднее, когда столица проснулась после тревожной ночи, из ворот заводов с песнями уже выходили рабочие-бойцы, с узелками в руках, в строю. Они отправлялись на районный сборный пункт.

Однако в батальоны вошли не только заводские рабочие.

Со всей столицы на сборные пункты потекли толпы ополченцев, словно ручьи в вешнее половодье. Поднялся и зашумел комсомол, многотысячное московское студенчество. Вузы выставляли собственные роты бойцов. Студенты-выпускники Геологоразведочного института явились в приемную комиссию почти все поголовно. В институте они оставили одного человека, который превратился одновременно и в директора и в эвакуатора ценностей института. Студенты скромно умолчали о том, какой длинный и трудный спор пришлось им выдержать с новым директором, как они трижды, с беспощадным единодушием, проголосовали против включения его в список и заставили-таки подчиниться большинству. Геологи сразу же заявили, что никто лучше них не разберется в карте и топографии местности, а потому все они желают стать разведчиками.

В поток студентов влились и слушатели Института народов Востока, национальных студий ГИТИСа - и среди русских лиц замелькали смуглые, характерные лица узбеков, казахов, армян, бурят...

Когда к столу приемной комиссии подошли студенты, Весняк увидел среди них большую группу девушек. Опять девушки! Весняк нахмурился. По самому приблизительному подсчету, который возможно было сделать в сутолоке дня, выходило, что будущие санитарные подразделения батальона давно уже переполнены добровольцами...

Весняк пошел на хитрость. Как ни в чем не бывало он обратился к высокому юноше с безобидным вопросом:

- Девушки вас провожают?

- Нет, - быстро, не без смущения ответил юноша. - Мы в списке запланировали десять девушек, но... вот поговорите-ка с ними! - и он смущенно усмехнулся.

Девушки держались все вместе, воинственной стайкой. Приемная комиссия попробовала вызывать их поодиночке и категорически отказывать. Однако из этого ничего не получилось. Девушки попросту не уходили из помещения до тех пор, пока комиссия не махнула на них рукою...

Вслед за студентками перед Весняком предстали еще две девушки.

- Не можем принять, - сказал Весняк, не поднимая глаз: в нем еще не улеглось раздражение от споров со студентками. - У нас и так сверхкомплект. Не можем, не можем.

Он даже отодвинул от себя список. Девушки не уходили. Весняк сдвинул брови: гм, обычный прием...

И вдруг он услышал звонкий от волнения голос:

- Товарищ начальник приемной комиссии батальона, разрешите спросить!

Он поднял голову, слегка удивленный, и встретился с прямым, блестящим, гневным взглядом невысокой, молоденькой и хрупкой девушки. Ба, да она и стоит навытяжку! Вторая, черноглазая, вся красная от смущения, спряталась за плечом подруги.

- Говорите.

- Разрешите спросить, - четко повторила девушка: - много ли у вас в батальоне бойцов, которые выбивают пятьдесят из пятидесяти возможных?

- Пятьдесят из пятидесяти? Это кто же?

- Это мы, - смело ответила девушка, - снайперы Орлова Марина и Кузнецова Александра. Окончили снайперскую школу Осоавиахима. Вот наши документы.

Весняк озабоченно подвинул к себе список и проворчал:

- Придется записать.

И когда он снова взглянул на девушек, он не узнал их: обе откровенно, по-ребячьи сияли от счастья. Весняк проводил внимательным взглядом их тоненькие фигурки, тотчас затерявшиеся в людском потоке. Орлова и Кузнецова... какие молоденькие и славные...

Но не все девушки и не все юноши были одинаковыми. И среди этого молодого народа нашлись люди «особого склада».

Сговорившись с товарищами о встрече на приемном пункте, они отправлялись на вокзал и уезжали на Восток.

Во дворе приемного пункта, - того самого, которым руководил Весняк, - в один из самых оживленных дней формирования батальона можно было увидеть группу студентов, упрямо и таинственно торчавших на холодном, сквозном ветру. Они сговорились записаться все вместе, чтобы попасть в одно подразделение, но... трое из них пока не явились в условленное место. Часы истекали. Юноши терзались от опасений, как бы не опоздать с записью в батальон - это было бы самым страшным, что могло с ними случиться! - и все еще ждали, помня уговор, и все еще боялись осудить троих друзей. Их могла задержать тревога. Или - неожиданно затянулись сборы, расставанье с семьей...

Но часы истекали. На Москву опустился вечер. Трое не пришли. Пора итти записываться. Кончено. Кончено с дружбой. Трусы, предатели, паникеры. Выкинуть из памяти их имена навсегда! Как горько, как стыдно…

Юноши решительно не допускали больше никаких случайностей. Несчастье представлялось им огромным. Они подошли к столу приемной комиссии, виновато опустив голову. Юность не умеет принимать половинчатых решений и не умеет испытывать половинчатых чувств.

Сколь ни устал, сколь ни замучен был в эту минуту Весняк, он все-таки понял, что у студентов случилось какое-то необычайное происшествие. На всякий случай он постарался запомнить лицо русого коренастого паренька, чтобы потом, при встрече, спросить, потолковать. Фамилия у студента была сибирская: Непомнящих.

Общее количество ополченцев, зачисленных в батальоны, оказалось, несмотря на самый строгий отбор, почти в полтора раза большим, чем полагалось иметь их в ротах и взводах по уставу.

В ополчении сошлись представители разных поколений - от борца первой русской революции, сражавшегося на баррикадах Москвы в декабре 1905 года, до юной комсомолки, только что сошедшей со школьной скамьи.

С особой отчетливостью это сказалось в Краснопресненском рабочем батальоне. Здесь в приемную комиссию первым явился прямо из цеха дюжий рабочий в промасленной спецовке, с краюшкой хлеба, завернутой в газету. Он принес с собою партийный билет и наган, подаренный ему лично Буденным в годы гражданской войны...

Во временной казарме батальона - большеоконном здании школы - день и ночь переливался шум голосов, песни, смех. Группы бойцов, стараниями Трехгорки и портняжных мастерских района обряженные в новенькие пухлые стеганки, уже маршировали по двору школы, щелкали затворами винтовок, разбирали и собирали пулеметы, набивали патронами пулеметные ленты, чистили оружие...

В один из темных вечеров, когда дела в казарме кончились, группа краснопресненцев сбилась у тусклой лампы. Разговор зашел сначала о родной Трехгорке, потом о семьях и детишках. Кто-то из бойцов помянул о прошлых, не менее грозных временах гражданской войны. Молоденькая ткачиха, зябко кутавшаяся в свою стеганку, вдруг предложила написать письмо о Краснопресненском батальоне, чтобы узнал о нем весь народ. Куда написать? Конечно, в «Правду»!

И вот девушка уже сидит за скрипучей партой и, мусоля карандаш, быстро, вкривь и вкось, строчит под диктовку на листке бумаги письмо от батальона. Диктуют письмо хором, все бойцы сразу, и девушка хмурит тонкие брови, густо зачеркивает, шепчет что-то про себя и снова пишет:

«Пресня, боевая Красная Пресня! С заводов, фабрик твоих уходили в тяжелые годы гражданской войны батальоны героев бойцов. В битвах за Родину, за советскую власть прославляли они тебя, бессмертная, мужественная Пресня.

А ныне с винтовкой за плечом идет по твоим улицам новое поколение краснопресненцев - бойцы рабочего батальона.

Мы идем мимо старого памятника храбрым твоим сынам, поднявшим в 1905 году знамя борьбы за свободу, за счастье будущих поколений. Мы клянемся: не уроним твоей чести, Красная Пресня, будем стойко биться за тебя, за Москву, за великую советскую землю.

Отстоим! Не быть России под ярмом фашистов, не бывать поколению краснопресненцев рабами немецких баронов. Все отдадим, крови, жизни не пожалеем, чтобы отбросить прочь кровавых фашистских захватчиков.

Мы - добровольцы. Мы взялись за оружие потому, что хотим быть свободными и счастливыми гражданами великого и свободного Советского государства. Мы - поколение краснопресненцев, и с честью пронесем это имя в боях.

В наших шеренгах шагают рядом: старый красногвардеец и комсомолки-санитарки восемнадцати-девятнадцати лет, студенты Геологоразведочного института и Московского университета, рабочие Трехгорки и окружной железной дороги, служащие учреждений. Мы - люди разных профессий, и у каждого из нас есть свое мирное занятие. Но теперь у нас у всех одно желание - сражаться за Родину. Лучше умереть героем, чем жить трусом. А победить в этой войне может только храбрость, героизм наших людей. И мы победим!»

...Письмо, к радости краснопресненцев, появилось в «Правде» на другой же день...

И на этой же полосе они прочитали и тотчас же стали распевать стихотворение не известного им поэта с таким рефреном:

Москва, ты народом могучим любима.

Ты - слава, ты - сердце, ты - радость и труд,

Ты многих сражений овеяна дымом.

Мы верим, мы знаем враги не пройдут!

...А догадка высокого комдива оказалась совершенно правильной: совещание в штабе коснулось также и организации частей московского народного ополчения. Командовать одним из крупных ополченских соединений было предложено комдиву.

Что же касается капитана Ильина, то он получил назначение тою же ночью: ему вверялся один из ополченских полков.

3. В ПЕРВОМ ПОХОДЕ

Батальон, растянувшийся на добрый квартал, замыкался ротой пулеметчиков и санвзводом.

Москва, хмурая, неузнаваемая, молчаливо провожала ополченцев. Жирные белые стрелы, указывающие на надписи «Бомбоубежище» и «Газоубежище», слепые подвальные этажи, забитые пузатыми мешками с песком, дежурные МПВО со своими противогазовыми сумками в каждом подъезде или у ворот дома - все это сопутствовало ополченцам на их марше, подобно грозному напоминанию.

Только что закончилась воздушная тревога, и бойцы, суетившиеся на бульваре возле лебедки аэростата, деловито помахали им пилотками. Небольшая площадь у Петровских ворот была сплошь засыпана осколками стекла, и пока проходил батальон, на улице стоял тревожный хруст. Здесь, должно быть, недавно затушили пожар: навстречу первой шеренге неслись, крутясь на ветру, смятые, обгорелые листы бумаги.

Когда батальон, дойдя до Пушкинской площади, направился вверх по улице Горького, многие обернулись, чтобы еще раз взглянуть на Кремль. Но в сером тумане дня ничего не было видно, и только воображение могло нарисовать угловую стройную башню, древнюю стену с зубцами и гранитное плечо Мавзолея.

Головные стрелковые роты шли почти в полном молчании. Батальон существовал как воинская часть всего одни сутки, люди еще не знали друг друга. Да и самая значительность минуты как-то не располагала к разговорам. Только сзади, в отделении пулеметчиков, на «Камчатке», как сразу же определили свое место студенты, слышался разговор и даже приглушенный смех.

Здесь собралась тесная компания друзей - студенты Московского автодорожного института. Все они недавно вернулись с трудового фронта из-под Смоленска, где им пришлось не только тяжело потрудиться, но и пережить прифронтовые бомбежки, и теперь они с гордостью считали себя обстрелянными и уже, в сущности, побывавшими на войне.

В батальон они явились организованно и решили ВО что бы то ни стало держаться вместе. Они мечтали проделать прощальный марш по Москве во главе колонны, пропеть свои смоленские песни. В пулеметчики же и затем в хвост колонны они попали совершенно случайно, из-за Жени Иванкова, прозванного Маленьким, - первокурсника, самого молоденького из них, вертлявого, белобрысого паренька.

Случилось это так. Еще во дворе школы командир роты спросил перед строем, кто желает итти в пулеметчики. Женя уставился на командира с такой мольбой, - «вылупился», как говорили потом студенты, - но командир невольно приостановился: «Ты? Шаг вперед!» Студенты переглянулись - и все сделали шаг вперед. Нельзя же бросить Женьку одного: уговор дороже денег!

Но при окончательном отборе Иванкова вдруг забраковали и отчислили в стрелки. Как он был обескуражен, когда товарищи набросились на него с попреками!

И теперь вот студенты «парились» в хвосте колонны: многие из них тащили на себе не только винтовки, но и ручные пулеметы Дегтярева, или, как их называли и просторечии, «козлы». А ведь у каждого еще был вещевой мешок с бельем, со всякой мелочью и с книгами. Как же можно студенту-комсомольцу обойтись без книги? Вася Непомнящих, например, и в бой пойдет с томиком Пушкина,- это можно было угадать заранее...

- Идем молчком, словно вон того песку наглотались, - огорченно проворчал Алеша Петров, кивнув на тугие мешки, которыми был забаррикадирован фасад каменного особняка.

Алеша - сероглазый парень с золотистым чубом - был запевалой на трудфронте, и теперь, как видно, его разбирало нетерпение.

- Впереди у нас бородачи идут, папаши, - солидно объяснил Вася Непомнящих, спокойный коренастый парень. В институте он был секретарем комсомола. Смоленский трудфронт не выветрил в нем привычки «регулировать», объяснять и успокаивать.

- Запоешь тут, - с нарочитой мрачностью сказал Сережа Медведев, круглые щеки которого разрумянились, как у девушки. - На первом же привале я намну бока Маленькому. Два «козла» на него, на черта, навешу!

- На привале, Сережа, чайку выпьем. Я тебе лепешку дам, - откликнулся из последнего ряда Женя Ковалев, тот самый высокий голубоглазый студент, которого провожала мать. Его, в отличие от Жени Иванкова, звали Большим.

- Тебе мамаша лепешки принесла? - невинно спросил Алеша Петров и смешливо покосился на девчат.

Те молча тащили свои носилки и новенькие санитарные сумки. В первом ряду шагали две девушки с винтовками. Одну из них Алеша тотчас же узнал и - отвернулся. Это была та самая, синеглазая, которая так нежно обнимала мать во дворе школы.

- А хотя бы и мать принесла! - возразил Жени Ковалев и весь вспыхнул: очень он любил свою старенькую одинокую мать.

Да и все они, молодые парни, попритихли, призадумались в эту минуту, вспомнив, наверное, о своих . матерях. Многие из юношей не могли проститься с семьями и даже не знали, куда именно эвакуировались их родные из Москвы, пока сами они строили укрепления под Смоленском...

Вскоре, однако же, студенты снова заговорили и засмеялись.

Алеша украдкой оглянулся на девушку. Она шла упругим, натренированным шагом спортсменки, привычно и цепко держа винтовку на плече. «Она - не сандружинница», - подумал Алеша, снова принужденно отворачиваясь. Прямой, хмурый взгляд ее больших глаз непонятно смутил его и, кажется, - вот странно! - задел за сердце.

- Ребята! - услышал он звонкий голос Жени Большого. А что, если сейчас свернем налево, на Белорусский вокзал... посадка - и...

- На фронт! - с увлечением подхватило сразу несколько голосов. - На фронт! Вот здорово! Ребята…

Пулеметчики вытянулись на носках, заглядывая вперед, сгоряча едва не перепутали строй. Им показалось, что в головной роте произошла заминка... значит, сворачивают?

Но темная колыхающаяся колонна уже прошла сквозь строй рогаток противотанкового заграждения и вступила на Ленинградское шоссе.

- Это куда же? - разочарованно протянул чей-то контральтовый голос. - А я-то думала...

«Неужели это - она?» - Алеша обернулся с такой поспешностью, что едва не уронил свой пулемет. Нет, говорила высокая смуглая девушка, очевидно сандружинница.

- Те две с винтовками - снайперы, - тихо сказал ему Вася Непомнящих.

Колонна медленно двигалась по серой мокрой бесконечной ленте шоссе. Здесь почти непрерывно шли машины, то тяжело груженные и укрытые брезентом, то пустые, звонко грохочущие на выбоинах дороги. Одни обгоняли колонну, быстро исчезая в туманной дали, другие шли навстречу. На одном из встречных грузовиков москвичи увидели раненых. Они сидели, привалившись к стенкам кузова, и молча провожали глазами колонну. Кое у кого белела повязка на истомленном лице. Эта встреча на прифронтовой дороге надолго осталась в памяти у москвичей. По обочинам шоссе тянулись, темнея окнами, приземистые дачки с балкончиками и мезонинами, реденькие елки, длинные глухие заборы. Здесь была тишина, безлюдье, лишь изредка виднелась темная фигура женщины с тяжелыми ведрами в обеих руках или брел усталый путник.

Когда колонна свернула с Ленинградского на Волоколамское шоссе, по рядам пробежал легкий шепоток. «Волоколамское направление», - о нем так часто и так настойчиво упоминалось в последних сводках Совинформбюро ! Вот на каком рубеже будет стоять их полк!

На шоссе они прежде всего встретили... небольшое стадо коров. Рыжие, пегие, пёстрые, взлохмаченные, они шли, опустив головы, и, тоскливо мыча, обмахивались хвостами. Гнали их два старика и красноармеец с забинтованной рукой.

Когда стадо миновало почти всю колонну и старики увидели девушек и женщин из санвзвода, один из них сказал:

- Подоили бы коровенок... третья сутки гоним... ишь, скотина тоскует...

В рядах санвзвода произошло некоторое замешательство, и густой голос Ненашевой ответил:

- Да мы, дедушка, не умеем доить-то, не приходилось.

- Эх, вы-ы... - с укором глухо протянул старик. И эта картина - мычащее, взъерошенное стадо, и старик с длинной клюкой, - несмотря на множество иных, более поздних н более ярких впечатлений, тоже крепко запала в память ополченцев, особенно женщин.

Только в сумерки хвост колонны, с пулеметчиками и санзводом, втянулся в подмосковный поселок. Усталую, вымокшую колонну остановили перед длинной глухой кирпичной стеной, увенчанной крупными старинными башнями.

- В монастырь пришли, ребята, - хрипловато сказал Сережа Медведев, переваливая с одного плеча на другой свой пулемет, который, как видно, порядком ему надоел.

Сережа был весь красный, разомлевший, по виску у него стекала тонкая струйка пота.

Притомились, впрочем, и все его товарищи. Молча оглядывались они вокруг. Совсем близко от «монастыря» поблескивали рельсы трамвайного круга. Сейчас, здесь стоял двадцать третий номер. Вот он зазвонил и медленно тронулся в путь.

- В Москву, - тихонько пробормотал Женя Ковалев и прибавил громче: - Вот здорово!

Круглые железные ворота раскрылись, и колонна медленно вошла во двор. Здесь, оказывается, совсем не было похоже на монастырь. На большой территории, среди негустого леса, стояли корпуса, напоминавшие не то дом отдыха, не то санаторий.

Пулеметчикам предложили расположиться возле самой стены, у реденьких, тщательно обрезанных кустиков акации. Они с облегчением сбросили с себя вещевые мешки, поставили пулеметы, поразмялись. Так вот где они будут жить и проходить боевую учебу! А они-то думали, что сразу поедут на фронт...

- Все это, друзья, проза, - пошутил Алеша. - Романтика впереди...

Он тоже все посматривал на трамвайный круг, теперь пустой. Москва так близко! Перебежал через дорогу, вспрыгнул на подножку двадцать третьего и - прямо до центра! Ну и в самом деле, не здорово ли?

Сандружинницы уселись на своих носилках. Парни дружно им завидовали, подкалывали их шуточками, девушки отвечали с задором и даже пробовали петь.

Парням положительно некуда было присесть. Женя Большой, мастерски изобразив отчаяние на лице, вскрикнул:

- На войне как на войне! - и присел... на куст акации. Куст гибко прогнулся до земли, и тогда Женя поднялся и серьезно, с облегчением заявил: - Все-таки посидел!

Девушки засмеялись. Песня у них что-то не ладилась. Алеша незаметно, искоса разглядывал их. Девушки были разные, впрочем все молоденькие. Они заметно жались к высокой хлопотливой женщине, что-то говорившей им своим густым, низким, с хрипотцой, голосом. Она была старше их всех и, кажется, начальствовала над ними. Но где же все-таки та, синеглазая?

И тут Алеша вдруг увидел ее. Она сидела одна, в сторонке, поставив винтовку возле колен, и не принимала никакого участия ни в болтовне, ни в песнях.

Теперь Алеша разглядел и кудряшки у нее на висках и твердо сомкнутый рот. Темные ресницы ее были опущены. Она словно раздумывала о чем-то грустном и необычайно важном для себя. Но вот она подняла опущенную голову, взглянула хмуро, как-то мимо всех, и Алеша едва удержался, чтобы не спрятаться за куст. Он видел ее, он определенно ее видел, - правда, давно... Нет, впрочем, недавно, но до войны. А все, что было до войны, кажется теперь таким далеким...

«Я развеселю тебя, - решил Алеша. - И что это девушки тянут вразброд? Разве так поют песни?»

- Ребята! - крикнул он, поддаваясь внезапной неудержимой радости. - Споем, ребята, по-смоленски... дадим очко вперед!

И он запел сильным тенором, отлично зазвучавшим в сумятице двора:

Последний денек мы находимся дома,

 Мне грустно за эту печаль...

Слова у песни, правда, не очень удачные, какие-то самодельные, но как славно, во все горло, подхватили студенты:

Уходит наш год по приказу наркома,

Прощай, до свиданья, прощай!

И даже могучий Женя Большой вплел в дружный хор свой басок и, конечно, наврал страшно: слуха у него не было...

Алеша сдвинул ушанку на затылок и только собрался запеть второй куплет, как двор весь зашевелился, послышались отрывистые слова команды, и все перепуталось. Подразделения расходились по домам. Пулеметной роте досталось помещение клуба, студенты кинулись к своей поклаже, и когда Алеша удосужился оглянуться, девушек уже и след простыл...

В клубе было холодно и совершенно пусто, словно здесь никогда не стояли ни скамейки, ни стулья.

Взводы расположились в углах зала, прямо на каменном полу. Студентам отвели небольшую сцену. Они влезли на нее и с недоумением огляделись. Здесь, правда, был деревянный настил, но на нем отделение никак не уместилось бы, даже если лечь вплотную друг к другу.

- Нужна солдатская сметка, - деловито заявил Вася Непомнящих.

Они поспорили, пошумели и решили сколотить из старых декораций второй ярус нар. Команду принял на себя Геннадий Сырцов, или попросту Генашка, стройный темнобровый парень с подчеркнутой выправкой. До войны он учился в военизированной школе и теперь благодаря этому был «самый военный» из студентов.

Генашка постоял возле беспорядочной груды намалеванных декораций и скомандовал:

- А ну, Ковалев!

Надо было разворотить пыльную рухлядь, а сделать это лучше других может силач Женя. Но тут оказалось, что Ковалев исчез из клуба.

- Быстро сориентировался в новой обстановке, - озадаченно проворчал Непомнящих.

Как раз в эту минуту дверь клуба распахнулась и через весь зал пролетел сопровождаемый каким-то типом, сияющий и важный Женька Ковалев. В руках у него был... огромный эмалированный чайник, крышка которого, привязанная веревочкой, и производила неистовый звон.

Женька вспрыгнул на сцену, заботливо водрузил крышку на место и хлопнул по крутому коричневому боку чайника:

- Начало начал!

Затем он скосил лукавые глаза на полутемный зал и заговорщицки прошептал:

Больше ни у кого нет. Из всей роты только мы заимели чайник. Покланяются теперь!

- Да где это ты спроворил?

- Женька - хозяйственный гений.

- Со мной не пропадете, - снисходительно сказал Ковалев, расправляя свои сильные плечи так, что на нем затрещала стеганка.

И товарищи поудержали шуточки, готовые сорваться с языка: всем им, усталым и проголодавшимся, и в самом деле очень хотелось попить чайку.

Алеша Петров и Вася Непомнящих откомандировались на поиски «титана». Уже уходя, они видели, как Ковалев выволок на сцену целый «дом» и с треском развалил его измалеванные стены.

Друзья почти сразу же наткнулись на маленькую будочку кубовой. Здесь действительно стоял «титан», но он был холоден как лед. Друзья набрали сырых щепок, не без труда разожгли топку и уселись возле огонька.

Они мирно болтали, преодолевая вязкую дрему, когда в кубовую вошли две девушки. В руках у каждой было по кружке. Девушки аккуратно прикрыли за собой дверь, помедлили у порога.

- За кипяточком? - иронически спросил Алеша. - Придется подождать.

- Мы подождем, - быстро ответила одна из них, и Алеша почувствовал внезапный жар н щеках: это была та самая, снайпер!

- Будем ждать вместе, - просто, с легкой улыбкой сказала она, подходя к пулеметчикам.

Вторая девушка, черноглазая, с большим лукавым ртом, застенчиво держалась за плечом подруги.

- Это - Кузнецова Саша, а меня зовут Марина Орлова.

Бойцы назвали себя, подвинулись, приглашая девушек присесть, и возле огонька началась шутливая беседа. Алеша подбросил щепок и старательно раздул огонь. «Марина Орлова... - думал он. - Где же я ее встречал раньше?»

Ребята, болтая, заметно обращались больше к Марине, а когда Вася сказал что-то Саше, та залилась ярким румянцем и опустила глаза.

Нет, эта вторая девушка, Саша Кузнецова, показалась Алеше совсем обычной, и он мельком, рассеянно подумал: «К чему Вася так смущает ее?»

Алеша произносил обычные слова, смеялся вместе со всеми, но украдкой, незаметно для других, то и дело взглядывал на Марину и тотчас же отводил глаза.

Было что-то необыкновенное, притягательное в прямом взгляде ее больших глаз, в доверчивой улыбке, во всем тонком, девически чистом очерке лица.

- Мы сначала к стрелковой роте были приданы, - говорила Марина. - Бойцы все больше пожилые, отцы. И, знаете, начали они нас с Сашей жалеть, что ли... Вот уж не люблю! - Она взглянула на Алешу, словно ища у него сочувствия, и тот смущенно усмехнулся. - И, главное, сквозь жалость еще и снисходительность проглядывает: девчонки, мол, куда уж вам. И чего это они? Ведь в деле еще никто не был. А на стрельбах еще посмотрим...

- Вы проситесь к нам, в пульроту, - солидно сказал Вася Непомнящих обычным своим тоном советчика. - В самом деле, с пулеметчиками вы не пропадете. У нас, уж и чайник есть.

Алеша промолчал, но он, конечно же, больше всех на свете желал, чтобы девушек «придали» к пульроте. Тут «титан», как назло, начал подпевать тонким, скрипучим голоском, потом зашипел, заклокотал, и девушки взялись за свои кружки. Загасив огонь, вся компания вышла на улицу, и девушки тотчас- же повернули в противоположную сторону.

- Где-то я видел ее, эту... Марину Орлову, - замесил Алеша, исподлобья взглянув на Непомнящих.

У того, как всегда, был готов ответ!

- Очень просто, - равнодушно сказал он. - На комсомольской конференции нашего района. Помнишь, весною? Она первая выступала по докладу райкома. Волновалась, что ли, - тонким таким голосом говорила. Я еще боялся: вот заплачет...

В памяти Алеши смутно мелькнула девушка в белом платье, с кудряшками, перетянутыми широкой светлой лентой, - косы у нее были тогда, что ли... И действительно, говорила она тонким, совсем не своим голосом. Но что же это все-таки выдумывает Вася? Алеша с упреком покосился на Непомнящих: «Тоже - чудак. Разве такая заплачет?»

Однако вслух он так ничего и не сказал.

Девушкам-снайперам отвели отдельную комнатку в доме санвзвода. Вечером к ним поселили еще Клаву Рябцеву. Она тихонько расположилась на полу, в уголке, и когда сняла ушанку, Марина едва удержалась от улыбки: за ушами у Клавы торчали две светлые уморительные косички.

- Сколько тебе лет, Клава? - мягко спросила Сашенька.

- Сказала, что восемнадцать, - краснея, с опаской ответила Клава.

- Кому сказала-то? - не поняла Марина.

- А когда записывалась...

Марина легонько подтолкнула локтем Сашеньку и серьезно спросила:

- Поверили?

- Ага.

Черные спокойные и ласковые глаза Сашеньки внимательно следили за всеми движениями девушки. И тут Сашенька заметила, что Клава суетливо, порывисто перекладывает вещички в своем тощем рюкзаке, словно ища и не находя для них места. «Волнуется», - с жалостью подумала Сашенька и спросила:

- А мать отпустила тебя?

Клава ничего не ответила, но беспокойные руки ее вдруг остановились и вся она испуганно замерла.

Девушки переглянулись: тут что-то неладно - наверное, не надо было напоминать ей о матери. Сашенька соскользнула с подоконника, где они уселись было с Мариной, и как ни в чем не бывало деловито спросила:

- А одеяло у тебя есть?

- Ага, - сипло, не подымая глаз, ответила Клава. - То есть нету.

- Зато у нас два. А теперь вот что: пойдем-ка за соломой. Марина пусть посидит - она ногу стерла. Пойдем?

Клава уже вскочила и торопливо нахлобучила ушанку. Сашенька подошла к ней и заботливо подправила косичку.

- Я состригу, - послушно прошептала Клава, глядя на Сашеньку преданными голубыми глазами...

И вот наступил первый ночлег в армейском лагере. Девушки напоили чаем свою новую подружку, и Сашенька отдала ей свое одеяло.

Клава молчаливо улеглась в уголке, повозилась немного и сладко засопела. Сашенька и Марина легли имеете, укрылись одним одеялом и тоже затихли.

За окном домика неподвижно и холодно темнела осенняя ночь. Лагерь был полон смутных, тревожных, непривычных шумов. Размеренно хлюпая по грязи, ходил часовой. Где-то далеко отрывисто бухали зенитки. За стеною совсем по-домашнему пело радио. Марина вслушивалась в хрипловатые звуки скрипки и никак не могла вспомнить, что это за мелодия.

Осторожно, сдерживая дыханье, повернулась на бок. Сашенька лежала спиной к ней совсем неподвижно, должно быть уснула.

Что-то теперь в Москве?

Мама, наверное, уехала. Как непривычно все-таки очутиться совсем одной, когда все родненькие далеко-далеко! «Мама моя! Бусенька!» Марина едва успела закусить губы, могла бы ведь заплакать: вот тебе и воин, снайпер, будущий пулеметчик...

До сих пор Марине доводилось уезжать из дома лишь ненадолго, - скажем, летом, когда она отправлялась в лагерь, сначала - как пионерка, потом - как вожатая. А теперь Марина надолго покинула семью.

Она принялась терпеливо, любовно перебирать в памяти все последние встречи бабуси и тети Катерины, все разговоры, шутки, песни... Как же они, старые и малые Орловы, любят пошутить, попеть, посмеяться, несмотря на то, что семья эта вполне может быть уподоблена дереву, подрубленному под корень: в 1918 году на Урале, во время кулацкого мятежа, в большевистской семье Орловых была истреблена вся мужская линия, вплоть до грудного младенца Сережи.

Марина не раз слышала скупой, отрывочный рассказ об этой трагедии.

Но только сейчас, тоскуя сердцем о матери и бабусе, Марина впервые по-взрослому подумала о том, сколько мужества надо было накопить Варваре Орловой в своем материнском сердце, чтобы, похоронив истерзанного мужа и троих сыновей и пройдя через камеру смертников в белогвардейской тюрьме, поднять и вырастить дочерей, оставшихся в живых, а теперь терпеливо и любовно растить внучат...

Невысокая, до сего дня прямая, даже статная, синеглазая, полная внешне незаметного достоинства, бабушка Варвара так и встала перед глазами Марины как живая.

Вся семья Орловых - от старшей седеющей дочери Катерины до самого маленького внучонка - до сего дня живет под началом бабушки Варвары Васильевны, или, как ее любовно называют, «бусеньки». В глубоко запавших глазах Варвары Васильевны, старой матери Орловых, можно прочесть не одну только сияющую доброту, но и тихую непреклонную волю. То в одном, то в другом родном лице можно увидеть бабусины черты, если присмотреться попристальнее. У мамы, когда она растрогается или очень развеселится и суровость сойдет с лица, в глазах вдруг блеснет такая ясная, добрая синева... У тети Кати тоже есть эта мягкость во взгляде. А Валюта, старшая дочка Катерины, пожалуй, более всех похожа па бабусю: ее тонкое синеглазое личико, в пушистых каштановых локонах, так и светится бабушкиным сильным и чистым светом...

Марина - она знала это давно, как себя помнила, - была для старой бабуси самой милой внучкой, утешеньем в великом ее горе. Марина с пеленок перешла в руки бабушки и с тех пор безоглядно прикипела к ней всем сердцем.

- Моя бесценная! - прошептала Марина, и снова в горле у нее застрял мучительный комок.

Она шевельнулась, должно быть, слишком порывисто - в головах у нее брякнула кружка. И тотчас же Сашенька повернулась к ней и пронзительно шепнула:

- Мариша!

- Ты что? - невинно спросила Марина, дыша в ухо подруге.

- Поговорить беда как хочется, - созналась Сашенька. - Я думала, ты спишь...

Значит, и Саша тоже волнуется, тоскует. Марина осторожно положила руку на плечо подруге. Обе они прислушались.

- Спит, - сказала Марина о Клаве, - говори.

- Все об отце думала, лежала, - медленно зашептала Сашенька. - Осенью, помнишь, когда мы в школу снайперов поступали, сказаться ведь надо было дома-то. Не отговаривал он меня, а только все смотрел на меня такими глазами... такими глазами... - Она порывисто вздохнула. - Простились мы, он пошел к себе на завод, и больше я его не повидала. А как раз был ветреный день, осенний. У нас перед окном стоит березка. Мать смотрит в окно и говорит: «Остатние листочки падают», - и заплакала. Я все поняла. Она ведь троих сынов проводила, и теперь, значит, и я, как последний лист от дерева, отрываюсь. Стою, и утешать мне ее стыдно. Про себя шепчу: «Мама, не плачь. Весна придет, и снова листки вырастут», а сама понимаю: может, и в самом деле не все мы вернемся домой. И вот все-таки не послушалась ее, ушла, оставила одну...

Сашенька помолчала, беспокойно шаря руками по одеялу.

Очень я их люблю, папку и маму. Мама все молчит, молчит, а ночью, вот сейчас, поди, не спит, плачет потихоньку. Она у меня такая.

- А отец твой - кто он? - тихонько спросила Марина.

На заводе работает - штукатуром.

- А-а... Счастливая ты.

- Я? - не поняла Сашенька.

- Счастливая ты, - задумчиво повторила Марина. - А у меня вот... нет отца.

Сашенька осторожно повернула голову к Марине.

- Ну, умер он, давно,- неохотно сказала та.- Но еще раньше того бросил нас с мамой. Я все видела и понимала, как моя мама мучается. Через всю жизнь это у нее прошло черной полосой. А я - «безотцовщина».

Она, должно быть, горько усмехнулась. Теплые руки Сашеньки тотчас же обняли, сжали ее.

- Спать надо, - не сразу спокойно сказала Марина. - Завтра, наверное, первые стрельбы будут.

- Спать так спать, - послушно шепнула Сашенька.

Она повозилась, укладываясь в своей любимой позе, «кренделем», потом неожиданно заметила:

- А в самом деле, если б нам быть вместе с этими пулеметчиками... Хорошие ребята.

- Да.

- В особенности этот...

- С чубом? - живо спросила Марина.

- Да-да, - нерешительно согласилась Саша: она, как видно, думала о другом..

- Он так хорошо поет, слышала? - сказала Марина. - Ну как же, еще там, во дворе, когда сидели... Я песни люблю больше всего на свете. У нас это семейное - любовь к песням. Бабуся моя так говорит: «Нам, Орловым, песня - как вода в жаркий день».

Сашенька уважительно промолчала. Ей очень понравились бабушкины слова о песне. А вот парня с чубом она, к своему удивлению, вспоминала с трудом. Ей почему-то не то, чтобы понравился, а просто запомнился другой - невысокий, скуластый, рассудительный такой. А в общем оба они славные... славные товарищи...

Сашенька повздыхала, уткнулась носом в согнутый локоть и заснула.

4. ПОДМОСКОВНАЯ НОЧЬ

Густая тьма быстро залила, поглотила и лесок и поселок. Началась первая военная ночь московского полка.

Возле домов, отведенных под казармы ополченцев, шагали патрульные, осторожно похрустывая подмерзшей грязью. Из радиорупоров, не видных в темноте, доносились мирные звуки песни. Но за стенами «монастыря», на шоссе, свершалось почти безостановочное движение. Прерывисто урчали и фыркали моторы тяжелых грузовиков, слышался множественный быстрый нестройный топот ног: шли военные части. А то вдруг, перекрыв все звуки, по шоссе с железным лязгом медленно проползали танки.

В темном парке, за стеною «монастыря», расположились и давно уже обжились зенитчики. Когда затихало движение на шоссе, в парке слышался сдержанный говор, раздавалась негромкая команда и даже песня: ее пел, или, скорее, выговаривал, тонкий девичий голос. Значит, и здесь, возле аэростатов, несли свою службу военные девушки Москвы...

Тишины вовсе не было, - и лагерь полка, и поселок, утонувший во тьме осенней ночи, и, должно быть, вся Москва продолжали жить деловой, напряженной жизнью: ночи в те времена были тревожны.

Один из патрульных, с винтовкой за плечом, неторопливо расхаживал возле приземистого кирпичного здания клуба. Это был Сережа Медведев, медлительный и флегматичный парень из группы «смоленских». Надо же было именно ему угодить самым первым патрульным от пулеметной роты!

Он помнил о своей привычке мгновенно беспробудно засыпать в любой, даже самой неудобной позе и не позволял себе остановиться ни на одну секунду. А спать ему очень хотелось.

- «Последний денек мы находимся дома»... сказал он шепотом и остановился, вглядываясь в неверную, колеблющуюся темноту ночи.

Что-то внезапно изменилось вокруг. Он прислушался в парке происходила глухая возня. Резко завыли лебедки. Над деревьями поднялись, и поплыли в небо грузные рыбьи туловища аэростатов. Прошло еще несколько томительных минут, и впереди, около ограды, и где-то совсем рядом, и поселке, привычно нудно запели сирены. Голос диктора, очень знакомый и будничный, повторил несколько раз подряд: «Граждане, воздушная тревога!»

Сережа улавливал дальние залпы зениток. Они приближались, перекатывались, как весенний гром. И кажется, уже слышался вой самолетов в густо синеющей высоте.

Тревога. Тревога. Сколько их, тревог и бомбежек, пережил Сережа в смоленских окопах! Правда, тогда он еще не был бойцом и просто укрывался. А теперь он ведь патрульный.

Но - что же это? Взгляд его снова приковался к парку. Черные - чернее ночи - стволы деревьев вокруг стали светлеть сверху, они словно шевелились, расправляя голые ветви. Потом вынырнули из тьмы железные гребни крыш, слепо, словно от пожара, загорелись стекла окон, остро блеснули лезвия трамвайных путей...

Сережа поднял голову - и замер. В небе, в стороне от поселка, медленно плыла, опускаясь, осветительная бомба - «фонарь». Ее мертвенный свет, приближаясь к земле, просверливал тьму широким ровным потоком, но поселка он почти но достигал. «Фонарь» повис, должно быть, над Тушином.

- Там ведь аэродром! Там наши самолеты! Наши самолеты! - твердил Сережа, изо всех сил стискивая ремень винтовки. Холодный и мертвый этот свет поднимал в нем яростный и бессильный гнев.

Что должен был делать он, патрульный пульроты? В первый момент ему, по правде; сказать, захотелось шагнуть в тень, что образовалась за углом дома. Неужели это страх? Вот глупости какие!

Но, может быть, следовало поднять бойцов? Бежать в штаб? Нельзя же вот так стоять и ничего не делать!

В следующую секунду он, кажется, не выдержал бы, он уже готов был сорваться и мчаться по улице,- и вдруг его оглушили дружные, очень близкие залпы зениток: вражеские самолеты, очевидно, рвались к Москве...

Он сдвинул ушанку на затылок, вытер потный лоб. Только теперь он вспомнил простейшую инструкцию для патрульного: с поста не уходить и в крайнем случае поднять тревогу. А вот отойти за угол дома, в тень пожалуй, следовало бы...

Нет, он совсем еще не был военным человеком, Сережа Медведев, а всего только студент, мальчишка!..

- «Последний денек мы находимся дома, мне грустно за эту печаль...» - громко онемевшими губами сказал Сережа и зашагал взад и вперед по косому четырехугольнику тени, прислушиваясь к раскатам зениток.

«...мы находимся дома»... А, пожалуй, мы уже не дома, а - на войне!»

Юный москвич и не подозревал в эту минуту, как, в общем, он был недалек от истины.

Штаб первого полка разместился на одной из улиц другого поселка, расположенного гораздо западнее. Штаб занял крыло огромного двухэтажного здания бывшей фабрики с массивными гранеными колоннами по фасаду.

В тот самый час, когда Сережа Медведев по-своему сложно переживал воздушную тревогу, заставшую его на посту, командир полка, капитан, кавалерист Александр Николаевич Ильин спокойно расхаживал, позванивая шпорами, по комнате, кажется бывшему кабинету директора фабрики.

Начальника штаба ожидали из Москвы только завтра. Это был неизвестный Ильину майор Бобров. Комиссар тоже был уже назначен, но Ильин еще не видел его, а знал только фамилию - Весняк. Наверное, белорус. «Весняк» - значит крестьянин, человек земли, если перевести буквально.

Ильин послал своего адъютанта, расторопного Федю Трушина, за теми ополченцами, которые были назначены командирами батальонов и рот. Уже дважды Ильин посматривал на часы: его командиры не торопились.

- Не по-военному, - вслух досадливо сказал Ильин и остановился у окна, занавешенного серым одеялом.

Сам Ильин был военным человеком не только по профессии, но и по признанию, и по характеру, и по всем, даже самым незначительным своим привычкам. Ему было всего тридцать лет, и в его свежем, твердом, несколько упрямом, лице еще проглядывали юношеские черты. Но в армии он служил уже одиннадцать лет, успел повоевать на Халхин-Голе и в Финляндии и получить несколько ранений, к счастью не тяжелых.

То, что Ильину после окончания академии вручили именно этот «невоенный» полк, представилось ему, особенно в первый момент, большой незадачей. Он даже попробовал упорствовать, отказывался наотрез, просил назначить командиром батальона или начальником штаба, но только на передовую. С ним терпеливо и настоятельно беседовали в управлении кадрами наркомата, и ему пришлось дать согласие...

В дверь постучали.

- Войдите! - крикнул Ильин и подумал с удовлетворением: «Нашелся один аккуратный».

На пороге выросла высокая, широкоплечая, подтянутая фигура в ловко пригнанной шинели и в серой ушанке, сдвинутой слегка набок и открывшей высокий, хорошей формы, лоб.

- Весняк, - коротко отрекомендовался вошедший.

Ильин быстро двинулся ему навстречу. Их руки соединились в крепком долгом рукопожатии, глаза изучающе остановились друг на друге.

- Владимир Иванович, - все так же коротко ответил Весняк на вопрос Ильина об имени и отчестве.

Крупное, довольно полное, чисто выбритое лицо комиссара выражало, казалось, самое добродушное спокойствие. Но Ильин не мог не приметить прямого, пристального, как бы притягивающего взгляда комиссара (глаза у него были светлые, не то синего, не то стального отлива). Над переносьем у Весняка залегла глубокая, короткая, словно прорубленная ударом ножа, неразглаживающаяся складка. «С характером, - не без опасения подумал Ильин, отметив у комиссара еще и жестковатую линию рта и твердый, чуть загнутый вверх подбородок. - Пожилой. Безусловно, был военным, видна выправка... Это хорошо!»

- Доводилось воевать? - вслух спросил Ильин, с надеждою взглядывая на комиссара.

- Да. С немцами буду драться во второй раз.

- Даже так?

- И на гражданской побывал. Таращанская бригада, слышали?

- Ну как же: богунцы, таращанцы...

Ильин уже не скрывал своего молодого восхищения перед ветераном войны.

- В пограничных частях пятнадцать лет пробыл, - с добродушной усмешкой закончил комиссар свою военную характеристику. - В общем, мирная жизнь у меня получилась только однажды, в тысяча девятьсот тридцать первом году. Работал по коллективизации на Украине. Два раза в меня куркули стреляли, не попали, косорукие...

Оба командира рассмеялись, и оба почувствовали: контакт, кажется, устанавливается...

В комнату, не постучав, вошел высокий человек с круглым, мягким, безбородым лицом. Это был секретарь партбюро полка Петр Ильич Кравченко. Он приложил руку к ушанке, не выказав при этом никакой воинской выправки, и пытливо взглянул на командира полка.

- Прошу садиться, - сухо бросил тот.

Теперь дверь то и дело открывалась, люди входили и рассаживались, двигая стульями и переговариваясь. Только двое из вошедших доложили о прибытии, остальные совершенно по-штатски поздоровались с Ильиным кивком головы.

Комиссар уселся среди них, снял ушанку, аккуратно пригладил свои мягкие, светлые, коротко остриженные волосы и тотчас же затеял тихий оживленный разговор.

Ильин смотрел на них, покусывая губы. Все это более напоминало какое-нибудь производственное совещание, скажем, в Наркомате легкой промышленности, чем штабное совещание. «Еще потребуют голосования», - усмехнулся Ильин.

Он был почти прав. Многие из будущих командиров отлично знали друг друга, не раз встречались на районных партконференциях, партактивах, заседаниях райкома партии. В большинстве своем это были руководители больших или меньших участков советской или партийной работы в столице, - и, естественно, они еще не утратили своего будничного, невоенного облика.

Пора было открывать совещание.

Ильин быстро подошел к столу. Он вынул из планшетки карту, карандаш, чистый блокнот. Делая все это, он чувствовал на себе изучающий взгляд командиров, своих будущих боевых товарищей. Момент был знаменательный: полк начинал свою жизнь как боевая сила.

Молодой командир слегка заволновался, порозовел, опустил глаза. Он был добрым, даже чувствительным и очень вспыльчивым человеком, но отлично умел владеть собой: никто не заметил его волнения и растроганности.

Спокойно и прочно он уселся за своим столом, провел красивой нервной рукою по лбу, на котором еще не было ни одной морщинки, и сказал, обведя всех строгим взглядом:

- Военные совещания полагается открывать точно в назначенный срок. Отмечаю: некоторые командиры опоздали. Если это повторится еще раз, вынужден буду принять меры.

Командиры молчали, но в молчании этом чувствовалась напряженность и, может быть, неодобрение. «Ломать, ломать штатские привычки», - упрямо подумал Ильин, быстро взглядывая на комиссара. Тот, кажется, одобрил. Впрочем... Но все равно: ломать!

Ильин развернул карту и вытянул из бокового кармашка еще один карандаш, отточенный длинно и тонко, как копье.

- Товарищи командиры! Вам известно, что второго октября немецко-фашистские войска начали наступление, выбрав своим основным направлением Москву, Гитлер поставил задачу захватить Москву до снегопада. Вы знаете, что несколько дней тому назад мы вынуждены были оставить город Калинин. Правда, противник на другом своем фланге - близ Тулы - пока не добился никакого успеха. Тула героически отражает натиск вражеских войск. Упорные бои идут в районах Волоколамска и Мало-Ярославца. Линия фронта обозначается следующим образом: смотрите товарищи командиры...

Ильин направил острие карандаша на карту и провел кривую от города Калинина до Тулы.

- Перейдем к задачам нашего полка, - сказал он, медленно обводя взглядом командиров, их склоненные сосредоточенные лица. - Наш полк должен занять оборону вот здесь... - Острие карандаша уперлось в точку населенного пункта, обозначенного мельчайшим шрифтом совсем рядом с четким словом «Москва». - Здесь и здесь. Мы расположимся, таким образом, в трех поселках и прилегающей местности. Справа и слева от нас займут оборону полки нашей дивизии. Дальше, на север, и на юг от них, стоят действующие армии... А впереди нас, товарищи командиры, на линии огня, сражаются армии...

И тут Ильин назвал командующих - Доватора, Панфилова, Рокоссовского, имена которых уже приобретали легендарную славу.

Как видите, мы - дивизия московского ополчения - должны составить звено в самом ближнем, примыкающем непосредственно к Москве, кольце обороны. Мы действительно можем оказать: за нами Москва…

Ильин помолчал, строго хмуря брови. Молчали и командиры. Каждому было слишком ясно великое значение этих слов

Наша задача, - продолжал Ильин, - оседлать вот это шоссе, сделать его неприступным для противника. В самое короткое время мы должны отрыть окопы, построить дзоты, пулеметные гнезда и наблюдательные пункты. Военные инженеры, как вы знаете, прибыли сюда, еще раньше нас. Работы следует начать немедленно.

И еще одна задача стоит перед нами: учиться. Мы - не обычная воинская единица. В полку совсем немного кадровых командиров. Опыт некоторых из них несколько устарел: они воевали еще на фронтах гражданской войны. Все мы, без исключения, не имеем боевого опыта этой войны. Состав бойцов у нас разновозрастный, многие из них совсем не держали винтовки в руках. С вашего разрешения, это еще не полк. - Ильин легонько постучал карандашом о стол. - Пока еще это всего только военная толпа.

Среди командиров произошло движение, Кравченко крепко и, кажется, сердито потер переносицу, комиссар полка поднял лобастую голову и прямо, вопросительно взглянул на Ильина.

- Наша задача, - громче заговорил Ильин, упрямо сводя темные брови, - наша задача - учиться. Учиться день и ночь. От командира батальона и до командира отделения, от рядового стрелка до артиллериста, минометчика и снайпера, - всем учиться день и ночь. Дисциплина, товарищи командиры, должна быть железной. Я буду взыскивать без всякого снисхождения. Следует твердо помнить, что мы обязаны одновременно - учиться, строить укрепления и нести все службы, как любая воинская часть на передовой. Батальон Лашевича, выдвинутый более всего на запад на фронте нашего полка, будет производить боевые разведки. Возможны рейды в тыл противника. Я уж не упоминаю о службе передового охранения, о постах и наблюдательных пунктах... Короче говоря, мы будем учиться и приобретать боевой опыт одновременно. Это - труднейшая задача. Мы здесь, в сущности, уже на фронте, прощу это крепко запомнить, товарищи командиры...

- Вы правы, - сказал комиссар Весняк, медленно проведя ладонью по светлым волосам. Голос у него - в противовес резковатому тенору Ильина - был негромкий и спокойный до обыденности. - Дисциплина должна быть железной. Учиться надо нам всем, не теряя понапрасну ни одной минуты. Но вы не правы, товарищ капитан, в одном: наш полк нельзя называть военной толпой.

- Верное замечание, - сдержанно и веско обронил Кравченко.

Ильин, опустив глаза, ждал, что будет сказано дальше.

- Самое понятие «толпа» уже внушает впечатление какой-то неорганизованности, несвязанности, отсутствия общей цели. Но разве все это приложимо в какой-то степени к нашим рабочим батальонам? В них - стопроцентный добровольческий состав. Много коммунистов. А наши беспартийные - кто они, посмотрите? Комсомольцы, то есть завтрашние коммунисты. Старшее поколение: преданнейшие патриоты... Не так ли? Значит, полк обладает самым основным видом оружия: коммунистической убежденностью, патриотизмом, готовностью умереть за родину,

Ильин пожал плечами, как бы говоря: «Разве я это оспариваю?»

- Но это значит, - твердо заключил Весняк, - это значит, что бойцы и командиры сумеют усвоить м усвоят учебу втрое, вдесятеро быстрее, чем это произошло бы в нормальной обстановке в любой воинской части мирного времени. Мы - посланцы великий партии, а партия научила нас организованности и упорству в достижении цели.

Совещание пошло дальше своим чередом, но - Ильин это чувствовал - эпизод с «военной толпой» все запомнили крепко. Комиссар, кажется, дал командиру полка первый предметный урок. Ну, что ж, посмотрим...

В конце совещания возник вопрос о «лишних» людях в полку. Почти все роты были определены в сверхкомплектном числе бойцов. В полку было много, слишком много девушек и женщин.

- Санитарная служба? - коротко спросил Ильин: цифра эта его поразила.

- Не только, товарищ командир полка, - ответил Лашевич, командир батальона, невысокий светловолосый человек с суховатым, замкнутым лицом. - У меня почти во всех ротах стрелки...

- Девушки? Н-да... - с сомнением протянул Ильин. - Я полагаю, постепенно, будем отчислять. А? По домам?

- Это точно, - торопливо согласился Лашевич. Уже вечером этого дня ему пришлось испытать немалое затруднение: девушек-стрелков волей-неволей довелось разместить в общих казармах. Только снайперов удалось пристроить вместе с санвзводом.

- Скомплектуем медико-санитарную службу полка, - заключил Ильин, - остальных эвакуируем. Пусть идут на заводы, это так же важно, как и фронт.

- Деликатное дело, - проворчал Кравченко, задумчиво морща свое подвижное лицо. - Очень, деликатное дело, товарищ капитан.

Ильин не без раздражения пожал плечами. Он готов был вспылить: проблема девушек!.. Были проблемы куда серьезнее. Из полка надо отсылать домой более чем сотню ополченцев-мужчин. Как их отбирать, что им говорить?

Кроме того, полк еще не принят на регулярное снабжение Красной Армии, и люди обмундировались во что попало. Те же девушки проделали марш в туфлях, - он видел это собственными глазами. А вооружение? Конечно, со временем полк оденется и вооружится по стандарту, но начинать учебу надо будет с некомплектным оружием! Разве это не проблема? Положение на фронте таково, что время придется измерять не неделями, не сутками, а буквально часами!..

- За нами Москва, товарищи командиры, - заключил Ильин.- Нам нужно твердо помнить и знать, что враг не пройдет в столицу, если б даже он и подкатился к нашему последнему кольцу обороны.

- Понятно, - коротко сказал Лашевич.

Это был один из пяти кадровых офицеров, о которых упоминал Ильин.

- Ясно, не пройдет, - так же буднично и деловито поддержал его Кравченко.

Совещание кончилось под утро.

- Завтра в восемь назначаю стрельбы. В течение дня надо отработать с пулеметчиками первое упражнение начальных стрельб, - сухо приказал Ильин и закрыл совещание.

Командиры, один за другим, негромко переговариваясь, вышли из комнаты. Пожилой медлительный Полунин, командир второго батальона, щелкнул крышкой часов и хрипло протянул: «Н-да-а!» Спать оставалось три часа. И день предстоял тяжелый.

- Молодой, а... - сказал Полунин, сдерживая полузевоту, - сухарь.

Командир полка ему не понравился. Сам Полунин был работником наркомата, строителем по профессии. Десятки лет руководил он немалыми рабочими коллективами и любил над всяким делом неторопливо поразмыслить, прикинуть во времени и в пространстве, умел заставить людей работать с душой, на совесть. А тут - нажим, голый нажим, и все.

- Да, Иван Мироныч, штатскую душу он из тебя вытрясет в два счета, - сказал со смешком высокий Кравченко. - И не спросит, нравится иль не нравится.

Сам Кравченко как-то еще не решил для себя, «подходящий» командир полка или «не тот». Зато военную жилку в нем Кравченко определил с первого же взгляда. Что ж, и это уж, безусловно, хорошо!

- А может, напускает он на себя? - недоверчиво и с той же недружелюбной ноткой спросил Полунин.

«Не напускает, а немного рисуется... может, от молодости», - неопределенно подумал Кравченко, но вслух ничего не сказал.

- Командир полка есть командир полка, - сухо вставил Лашевич - Нам под его командой воевать!.. - По-моему, он такой, каким ему и быть должно.

Кравченко снова промолчал.

Они вышли наружу, и тотчас же со всех сторон их окружила холодная, тревожная тьма. Накрапывал реденький дождик.

Ощупью, один за другим, командиры прошли возле боковой стены корпуса. Где-то за поселком глухо и часто били зенитки. Длинные щупальцы прожекторов шарили в небе. В Москве - тревога...

У ворот штаба, браво вытянувшись, стоял высокий бородатый часовой. Это был пулеметчик Иван Прошин, тот самый, что стоял правофланговым во дворе школы.

Кравченко остановился возле часового, глядя на Москву. Где-то, кажется в районе Красной Пресни, видно было багровое зарево.

Оно то вспыхивало и разметывалось в полнеба, то приникало, дрожа и переливаясь малиновыми и голубоватыми оттенками.

- Горит, - сказал Кравченко.

- Горит, товарищ командир, - быстро и тихо откликнулся часовой. Голос его дрогнул, ему, видно, хотелось сказать еще что-то о Москве, но он сдержался.

Кравченко подождал, потом приложил пальцы к ушанке и пошел, озабоченно сутулясь, сзади группы командиров, затеявших оживленный спор.

«Мне надо поддержать его, - думал Кравченко об Ильине. - По всем линиям надо поддержать. Соберу коммунистов, потом комсомольцев. О дисциплине вопрос крепко поставлю и о том, что за нами - Москва... Надо, надо поддержать! Комиссар полка поможет...»

...Ильин не сразу заметил, что комиссар Весняк исчез вместе с командирами или даже раньше. Куда же он пошел в ночь?

«В батальоны. К бойцам», - решил Ильин, смутно вспомнив, что комиссар что-то сказал ему о неналаженности питания.

Ильин еще долго просидел в одиночестве, за огромным письменным столом, склонившись над картой. Он набрасывал - для себя - схему расположения батальонов и думал о Весняке. «Партия научила нас организованности и упорству в достижении цели. Коммунистическая убежденность, патриотизм - главное вооружение полка».

Ильин отложил карандаш, хмуро свел брови. «Странно. Кто же это может отрицать? Истина... Но все-таки, можно ли сравнивать рабочие батальоны с нормальной армейской единицей? Интересно бы поговорить. И куда же это в самом деле его понесло на ночь глядя?»

Взглянув на темный циферблат часов, Ильин потянулся так, что хрустнули плечи, и на цыпочках отправился в свою комнату.

Там стояли две узенькие койки. Одна, в углу, предназначалась, очевидно, для комиссара и была покрыта толстым солдатским одеялом. На другой - у окна - Ильин тотчас же увидел свое одеяло: аккуратно заправленное, оно служило вместо простыни, а сверху лежало еще одно свернутое одеяло.

Адъютант Трушин спал в углу, завернувшись в шинель, из-под полы которой торчали ноги в белых шерстяных носках. «Он отдал мне свое одеяло», - догадался Ильин.

Сбросив шинель, капитан осторожно укрыл ею адъютанта. Сон, однако же, не приходил, и Ильин, вздохнув, вынул папиросу. Коробка спичек, оказывается, осталась в кармане шинели.

Как только Ильин запустил руку в карман шинели, Трушин открыл опухшие, бессмысленные от сна, светлые глаза и тотчас же вскочил.

- Спите, - коротко сказал Ильин. - Ложитесь.

- Есть, товарищ капитан, - сипло ответил Трушин, неловко переминаясь в своих белых носках.

- Вас Федором звать?

- Федором, товарищ капитан. Они погасили свет и улеглись.

- Когда вот так... мы с вами вдвоем, в неслужебное время, вы, Федя, зовите меня просто - Александр Николаевич. Понял? - неторопливо сказал Ильин.

- Да, - шепнул Федя.

Он долго молчал, потом проговорил, заикаясь от смущенья:

- Я, Александр Николаевич, неопытный в военном деле, не успел еще в армии служить... и профессия моя мирная: я - чертежник. Но я, Александр Николаевич... вы можете положиться на меня.

- Хорошо, Федя.

- Когда в бой пойдем, Александр Николаевич, я, не думайте, себя нисколько не пожалею.

- Я знаю, - коротко откликнулся Ильин.

«Да, это главное, - подумал Ильин, никак не выдавая своей взволнованности. - Комиссар-то прав».

5. КЛЯТВА

С первых же дней лагерной жизни «монастырь» потерял свой мирный облик. В старинной кирпичной стене его пробили амбразуры. Высокая угловая башня, из узеньких окошек которой хорошо просматривались ближние поселки, рощицы и кривая лента шоссе, стала караульной башней, где круглые сутки стояли посты.

Темные, с проседью первого снега, поля вокруг поселка тоже потеряли свой обыденный вид. Сотни ополченцев с лопатами и ломами на плече рассыпались на полях и принялись терпеливо долбить мерзлую землю. Сначала это напоминало площадку мирного строительства: повсюду лежали штабели бревен и кучи суглинка и чернозема. Но уже через несколько дней с резкостью обозначился подлинный характер работ: по всей линии расположения полка протянулись фронтовые, в рост человека, извилистые траншеи, окопы, ходы сообщения.

На первых порах ополченцев постигла неудача: ночью вдруг полил дождь, и отрытые окопы буквально поплыли, - почва здесь была трухлявая, песчаная. Пришлось разобрать какой-то опустевший сарай и пустить в ход доски и бревна. Новые окопы устояли под непогодой и стали быстро обживаться.

Дзоты, пулеметные гнезда и даже несколько бетонированных «кулаков» и дотов выросли с быстротой почти невероятной, раньше всего в расположении батальона Лашевича. Рядом с ополченцами трудились день и ночь бригады московских рабочих. Головной батальон ополченцев вплотную сомкнулся с частями второго эшелона армии Рокоссовского. Москвичи, вставшие на рубеж обороны рядом с кадровыми армейцами, уже чувствовали себя фронтовиками.

Здесь была отчетливо слышна артиллерийская канонада. Амбразуры дзотов, пулеметных гнезд были обращены на запад. Кое-где в расположении головного батальона происходили непосредственные стычки с группами противника. В первой же стычке был смертельно ранен и умер на руках товарищей юный боец, студент Миша Фролов. Перед самым боем он весело шутил насчет того, что впервые в жизни ему приходится справлять свой день рождения в такой необычной обстановке: в тот день ему как раз исполнилось девятнадцать лет.

Мишу зарыли близ городка, дали залп, оказывая ему воинскую почесть, и молча постояли возле свежего холмика. У всех и памяти были его слова о дне рождения.

Тик появились в дивизии первые герои и - как печальная неизбежность, - первые жертвы.

Из окопов и траншей хорошо была видна обширная бугристая долина, рассекаемая лентою шоссе и крутыми извилинами Москвы-реки, берега которой здесь были почти отвесными. Считалось вероятным, что сюда может быть спущен вражеский десант. Здесь было заминировано все вплоть до понтонного моста через Москву-реку. Сотни и тысячи пристальных бессонных глаз стерегли эту долину день и ночь. Здесь мог появиться враг!

Особенно тесно соприкасались с близким фронтом разведчики первого батальона - батальона Лашевича. Разведчики-ополченцы предпочитали обучаться в подлинно фронтовых условиях.

Однажды они отправились на задание, уклонились в сторону и попали в расположение штаба Рокоссовского. Командующий выслушал рапорт юноши-студента в стеганке и сказал, сдерживая усмешку где-то в уголках красивого твердого рта:

Отлично. Хлопцев оставьте здесь. Я дам вам разведчиков. Ведите. Задача: достать «языка»,

- Есть достать языка, - не без замешательства повторил ополченец: серьезность задачи его ошеломила. Да и как же это - без своих товарищей...

Командующий отлично понял, какие чувства испытывает необстрелянный разведчик. Высокий, усмешливый, стройный, он подошел к юноше, положил руку ему на плечо и неторопливо сказал:

- Мои разведчики - народ бывалый. Обучат. Сколько рассказов было потом в роте, в батальоне, в полку! Счастливец, - сам Рокоссовский послал его в боевую разведку!

А боец подробно описывал каждый шаг, каждое движение, которые были сделаны им и бывалыми разведчиками. Они вплотную подползли к вражескому блиндажу, слышали чужую речь и даже музыку, захватили часового, но сгоряча пристукнули его насмерть и вернулись без «языка».

Когда отряд возвращался в расположение своей части, он догнал понурую женщину, тянувшую за собой санки. На санках сидел укутанный в лохмотья бледный ребенок. На руках женщина несла второго, накрытого только легкой простынкой. Этот был мертв. Разведчики спросили женщину, куда же она несет мертвое дитя.

- Похороню на своей земле, - сурово ответила мать. Она пробиралась с земли, занятой врагом...

Разведчики дали ей хлеба, сахару и зашагали дальше: глаза их уже довольно повидали войну. А молодой ополченец стоял в стороне потрясенный, его душили слезы гнева и ненависти. Он впервые столкнулся с войною лицом к лицу. Мертвый ребенок, молчаливое горе женщины, - нужно ли к этому что-либо добавить?

Понятие «враг» вдруг ощутимо приблизилось к нему, и он подумал, как до него думали, вероятно, сотни и тысячи советских бойцов: «Если ты не убьешь врага, он тебя убьет. И твою родину поработят».

Марина Орлова и Саша Кузнецова попали, к великому своему огорчению, во второй батальон, к медлительному и слишком «штатскому» - по определению Марины - командиру Полунину. С большим трудом девушки отбились от назначения в санроту и теперь обучались вместе с ротой пулеметчиков стрельбе из пулемета.

Девушки быстро обжились в лагере. Они были неразлучны и ходили всегда вместе, оживленные, приветливые, в своих ушанках, заломленных набок: Марина немного впереди, а Сашенька за ее плечом. Обе они аккуратно, даже несколько щегольски, подтягивали свои ватники, и на гимнастерках у них неизменно белела полоска подворотничка.

В батальоне прозвали их «иголка с ниткой». «Иголкой» была Марина. И когда она, случалось, одна пробегала мимо домика санроты, Софья Ненашева кричала ей вслед:

- Ку-уда? А нитку свою где оставила?

Марина, со своим худощавым овальным лицом и прямым, открытым взглядом, была похожа на стройного и гибкого мальчишку, а в Сашеньке, несмотря на ее ватные «медвежьи» брюки, было столько степенной и застенчивой женственности, что с первого же взгляда в ней угадывалась девушка.

Она была не очень разговорчива, тихая Сашенька, но в чистой и широкой улыбке ее люди читали такую любовь к ним, такое желание помочь, ободрить, утешить, что самые суровые среди них оттаивали сердцем возле этой маленькой девушки.

Характер у Сашеньки был удивительно цельный и скрытно-сильный. Она не любила ничего внешнего, легковесного, не любила многословия, предпочитая все показать и все доказать на деле. В ней была, впрочем, и некая лукавая хитринка, тоже затаенная и проглядывающая разве только в смешливом изгибе ее большого ярко-пунцового рта. Удивляла в юной Сашеньке н ее деловитость, ее неизменная, несколько суровая заботливость, ее умение все устраивать вокруг себя, хозяйствовать, где бы ни случилось, - в походе, в землянке или, позднее, во фронтовом дымном шалаше из ветвей.

К Марине, более порывистой и решительной, Сашенька прильнула всем сердцем и, как она это сразу же почувствовала, навсегда. Марина, очень требовательная к себе и к людям, щепетильная в выборе подруг, ответила ей крепкой привязанностью, потом дружбой. Марина давно уже поняла, что Саша не такая уж простенькая, заурядная девушка, как это можно подумать с первого взгляда.

На фронте Марине довелось наблюдать, как может ее подруга ненавидеть и мстить. Разящие эти чувства проявлялись в ней с таким спокойным упорством, с такой методичностью, что случалось, у Марины даже сердце холодело...

Батальон пока еще стоял в поселке, но впереди, на ровном поле, окаймленном серыми, реденькими, по-зимнему просвечивающими подмосковными рощицами, темнели уже отрытые окопы и горбились накаты землянок. Сюда, в окопы и землянки, бойцы батальона должны были переселиться из казарм в начале ноября.

Впереди, насколько хватал глаз, пролегали прямые линии бетонных берегов канала Москва-Волга, а возле дальней рощицы виднелись плотина и мост. Скупой и точный переплет моста словно начерчен был на голубовато-сером неспокойном прифронтовом небе, где часто возникали белые облачка зенитных снарядов.

День ополченцев был донельзя плотно заполнен трудом, учебой, несением службы, собраниями, беседами. Вечером, укладываясь в свою солдатскую постель, какой-нибудь молодой ополченец никак не мог вспомнить, с чего же именно начался этот долгий, пестрый и трудный день. И ему неизменно казалось, что еще вчера он, молодой боец, был куда менее опытным и умелым человеком, - так много доводилось узнавать и постигать за день...

При всем том в батальоне как-то незаметно появилась и прижилась музыкальная самодеятельность под руководством расторопного Вильнера, бывшего массовика. Молодежь находила время и для песни, и для шутки, и для долгого душевного разговора или спора о будущем.

Более всего волновали юношей и девушек вести с близкого фронта. Их приносили разведчики соседнего батальона, раненые бойцы с передовой, иногда попадавшие в заботливые руки Софьи Ненашевой.

Однажды раненный в голову молодой боец-казах, панфиловец, просидел в домике санроты целый вечер. Он сказал о своем генерале со сдержанным восторгом, несколько затрудняясь в русском языке:

- Я бы умер за него... когда нужно, понимаешь, два раза умер бы, за генерала Панфилова.

И эти слова долго повторялись молодыми ополченцами батальона.

Однажды пулеметчики прямо со стрельб попали на митинг ополченцев. Митинг происходил в клубе.

Марина и Саша с трудом протискались вперед через плотную толпу бойцов. Здесь они увидели комиссара полка. Тесно окруженный бойцами, он читал негромким голосом следующие слова, от которых обеих девушек сразу же бросило в жар:

- «Здесь, в Москве, - Кремль, свидетель славной истории русского народа. Здесь - Мавзолей, где покоится тело бессмертного Ленина. Здесь работает мозг и сердце нашей страны - Центральный Комитет партии, Советское правительство, великий Сталин. Каждый камень столицы дорог и близок сердцу москвича, сердцу каждого советского человека. Нет, не дадим мы врагу топтать улицы нашей столицы, не дадим ему погасить рубиновые звезды, сияющие над Кремлем, не дадим надругаться над святыней русского народа!..»

Марина впервые видела комиссара полка так близко. Он читал, не повышая мягкого своего голоса и словно попросту разговаривая с бойцами, и это придавало удивительную силу, весомость каждому слову.

Что же это? - шепотом спросила, Марина у соседа.

И тот шепотом же быстро сказал:

Ответ выборжцам. Наша дивизия тоже подписывает.

Так. Значит, герои блокированного, простреливаемого насквозь, но несгибающегося Ленинграда протягивают дружескую руку москвичам.

Марина молча переглянулась с Сашенькой. Темные большие глаза Сашеньки восторженно

сверкали. Ей нравилось все - и эта плотная, жадная тишина, в которую падали пламенные слова письма, и крупное, доброе, отеческое лицо комиссара, и то, что сердца у всех, казалось, бились сейчас с одинаковой силой...

Митинг кончился, девушки неторопливо вышли из клуба. Тут на них налетел раскрасневшийся Алеша Петров: он только еще возвращался со стрельб.

- Нас сегодня так задержали!- звонко закричал он, преграждая дорогу девушкам. - Что здесь было? Рассказывайте.

Сашенька мягко высвободила свою руку из руки Марины и, пробормотав что-то насчет ужина, ускользнула прочь.

Марина и Алеша медленно зашагали среди кустарника и невысоких елок. Марина рассказала обо всем, что слышала, стараясь не пропустить ни одного слова ответного письма. О том, что писали сами выборжцы, она не слышала.

- Вот это герои! - пылко воскликнул Алеша. - А мы все учимся.

Они помолчали. Ледяной ветер со свистом раскачивал голые хрустящие ветви деревьев. От радиорупора волнами доносилась музыка, - передавали марш, сопровождаемый медноголосым пением фанфар. Где-то совсем неподалеку, то и дело разрывая стройный ритм марша, бухали зенитки.

Надвигалась обычная, полная тревоги и напряжения, московская ночь. Но среди этого сурового мира могло же быть отведено какое-то скромное местечко и для быстролетной юношеской счастливости!

Алеша отчаянно замерз в своих ботинках. Он отлично знал и помнил, что сегодня его очередь чистить пулемет (ребята, наверное, уже пыхтят над «козлом»). Но он шагал все дальше в темный парк, рядом с ним шла Марина - и этого было вполне достаточно для бурного ощущения счастья...

Разговаривая, они незаметно перешли к школьным воспоминаниям.

То были недавние обыкновенные мирные дни их отрочества и юности. Дни эти ушли в вечность. Но ведь будущее ни в какое сравнение не шло с теми, прожитыми днями и годами. Будущее...

- Прошлого, в сущности, еще нет у нас, - задумчиво сказал Алеша. - Прошлого пока что нет, а только - настоящее и, главным образом, будущее. Правда, Марина?

- Правда, - коротко, серьезно ответила Марина.

Фронт, сражения, подвиги - вот что было их будущим. И разве есть сейчас звание, которое было бы выше, чем звание воина Красной Армии и защитника столицы? Вот только бы принять присягу...

А там - на фронт!

- Скоро мы встретимся с врагом, - говорил Алеша, блестя глазами и сжимая локоть Марины. - Я думаю, наши ребята, - я и себя сюда причисляю, - будут драться хорошо. Первый бой многое покажет.

- Да, первый бой... - медленно повторила Марина. - Я столько раз пыталась представить, как это будет.

- После первого же боя я подам заявление в партию. Подумай, Марина, - быть в одной партии с товарищем Сталиным!.. Но сначала я пройду через боевое крещение... понимаешь, с честью пройду, - и тогда подам.

- Я приготовила все рекомендации, и... тоже после первого боя, - сказала Марина так уверенно и спокойно, что Алеша взглянул на нее с некоторым замешательством.

Марина нравилась ему, до того нравилась, что стоило встретить ее взгляд, - синий, сияющий, - как и душе подымалось неудержимое чувство полета. Скажи она: «Беги изо всех сил до самой Москвы!» или: «Упади вот в эту темную, мерзлую канаву и ползи до Тушина», - и он бы пополз или побежал хоть на край света.

Марина была еще и отличным товарищем, - он уже открыл в ней и веселое озорство и безудержную, мальчишескую удаль.

Но вот - в партию... Это совсем другое дело! Тут Алеша привык до крайности строго судить о людях. Он и себя проверял беспощадно, прежде чем подумать о заявлении, и еще будет проверять в бою... Марина заметила неопределенное молчание Алеши.

- Я непременно буду в партии,- повторила она, сдвигая тонкие брови. - Я добьюсь, всею своею жизнью добьюсь и в бою докажу, что я имею на это право. Это решено. И никак не может быть иначе: Орловы все до одного - коммунисты!

- Конечно, конечно, Марина! - восторженно откликнулся Алеша: от сомнений его не осталось и тени.

Они спустились к пруду, покрытому сизым, непрочным слоем первого льда. Отсюда можно было рассмотреть притихшие домики поселка, неровную линию шоссе, едва видную в пепельном неспокойном свете сумерек.

- Спой песню, - вдруг попросила Марина, - ту самую, помнишь? «Уходит наш год по приказу наркома...» Давай вместе споем.

- Можно, - снисходительно, словно нехотя сказал Алеша, едва удерживая радость: это была любимая его песня... теперь! дважды, любимая, потому что она понравилась Марине.

Они запели. Небольшой гибкий голос Марины хорошо сплетался с сильным тенором Алеши.

За тем семафором, за дальним курганом,

Лежит неизведанный край.

Идут эшелоны, гуляют туманы.

Прощай, до свиданья, прощай!..

- Мы забыли одну строфу, - Алеша исподлобья, застенчиво взглянул на Марину. - Знаешь, какую?

- Н-нет.

И Алеша пропел один с бьющимся сердцем:

Ты будешь со мною.

Ты будешь мне сниться,

С тобой проведу я года...

- Повтори... и я спою. Они пропела песню еще раз.

- Запомнила, - тихо сказала Марина и опустила голову.

 «Запомнила! Запомнила!» - твердил про себя Алеша, когда они возвращались от пруда. Их обоих ожидала казарма, наряды, чистка оружия, всякие хлопоты, заботы, а Алешу, возможно, и неприятное объяснение с отделенным командиром. Но - все равно: «Ты будешь со мною, ты будешь мне сниться!..»

Счастье, ты стоишь рядом с человеком всегда, несмотря ни на что!

Вечером пулеметчики, свободные от нарядов, уже собрались завалиться на свои нары, как, вдруг в зале клуба раздалась громкая команда.

Слов, однако же, никто не разобрал. Но по залу уже бежал к сцене новый командир отделения - стройный, щеголеватый Сырцов, которого теперь, ввиду его начальственного положения, все реже и все нерешительнее называли Генашкой.

- Приготовиться к принятию воинской присяги! - издали зычно крикнул Сырцов. - Подтянись, ребята! Все поспешно соскочили со своих мест. Сколько раз говорили они между собой об этой торжественной минуте! И вот все-таки столь неожиданно она пришла...

В зале и на сцене, у студентов, мгновенно поднялась шумливая праздничная суматоха. Откуда-то приволокли длинный пыльный стол, и вездесущий Вильнер, дирижер самодеятельного оркестра, накрыл его красным помятым полотнищем.

Вильнер с важностью распоряжался приготовлением зала, и несколько пожилых пулеметчиков, неожиданно попавших под его команду, проворно убирали пулеметы, ящики с патронами, вещевые мешки. Пулеметчики, как видно, слегка оробели перед торжественностью предстоящего события, иначе Вильнер и мечтать не мог бы о такой детской их послушности: обычно они относились к Вильнеру всего лишь с добродушной снисходительностью, как к человеку, занятому самым несерьезным в полку делом...

Студенты старались принарядиться - кто как мог. Сережа Медведев, надув красные щеки, изо всех сил натирал тряпкой свои рыжие сапоги. Алеша Петров тщательно причесывал свой густой вихор. Женя Ковалев, озабоченно хмуря брови, пришивал к гимнастерке чистый подворотничок.

Круглое зеркальце отделенного Сырцова переходило из рук в руки, и самому хозяину никак не удавалось в него взглянуть.

- Ты и так красивый, - отшучивались парни.

Зеркальце дошло и до Алеши. Оно было такое маленькое, что Алеша увидел в нем только один свой глаз, блестящий, с расширенным зрачком. Оглянувшись на товарищей, Алеша тихонько опустил зеркальце. Теперь там отразился розовый насмешливый рот и... золотистый, едва видный пушок будущих усов.

Наконец все построились вокруг стола. На левом фланге Алеша увидел Марину и Сашу. «Вместе с Мариной! - чуть не вскрикнул Алеша. - Вместе примем присягу!» Одна сторона каре оказалась незанятой. Сюда, как сообщил Геннадий Сырцов, должны были привести санвзводы.

Двери клуба распахнулись: девушки стали входить попарно, под громкую команду, внося с собой влажный, холодный воздух улицы.

Каре замкнулось. Комроты, озабоченно потирая высокий лысеющий лоб, прохаживался вдоль стола. В строю тихо переговаривались. Ждали комиссара батальона.

Алеша украдкой посматривал на Марину. Она стояла, неподвижно вытянувшись, лицо у нее было строгое и даже немного отчужденное.

Комиссар почему-то задержался, строй распустили и разрешили петь.

Бойцы разбрелись по залу, расселись на подоконниках, на ящиках. Студенты и девушки сбились у стены. Пока они шумно спорили, что именно петь, в дальнем углу негромко и не совсем уверенно затянули:

Слушай, товарищ,

Война началася,

Бросай свое дело,

В поход собирайся...

- Бородачи запели, - ревниво сказал Алеша. - Ребята, дадим им очко вперед!

- Начинай, Петров!

- Марш «Веселых ребят»!

- Вот это - да!

- Обязательно марш!

Алеша молодецки тряхнул золотистым своим чубом и запел:

Легко на сердце от песни веселой,

Она скучать не дает никогда,

И любят песню деревни и села,

И любят песню большие города...

Студенты живо подхватили припев. Алеша взобрался на сцену, чтобы удобнее было дирижировать, вскинул голову.

Шагай вперед, комсомольское племя,

Шути и пой, чтоб улыбки цвели.

Мы покоряем пространство и время,

Мы - молодые хозяева земли.

И снова все подхватили, и Алеша, среди других, услышал мягкий голос Марины.

Нам песня строить и жить помогает,

Она, как друг, и зовет и ведет,

И тот, кто с песней по! жизни шагает,

Тот никогда и нигде не пропадет!..

А когда голоса затихли, из дальнего угла клуба донеслось спокойное и сильное, как течение реки, пение:

Смело мы в бой пойдем

За власть Советов

И, как один, умрем

В борьбе за это,

Старая песня эта была испытана в боях гражданской войны. Парни и девушки слышали ее от своих отцов. И недаром бородачи вспомнили ее теперь: именно она как нельзя более отвечала минуте.

- Хорошая песня! - негромко, настойчиво сказала Марина.

И Алеша смутился: очко вперед не получилось.

Он уже и сам понял: зал слушал «стариков», а не студентов...

Только сейчас все заметили, что рядом с командиром роты стоит комиссар батальона - высокий, сухой и стройный горец. Словно из уважения к старой боевой песне, оба командира выжидали, когда кончилось неторопливое ее течение:

Вечная измять

Павшим героям,

Вечная слава

Тем, кто живет! -

и только после этого комроты скомандовал неожиданно звонким голосом:

- Станови-ись!

Строй замер, лица у бойцов мгновенно, и неуловимо изменились и - странное дело - стали похожи одно на другое: их породнило выражение суровой просветленности.

Сначала принимали присягу командиры. Комроты произносил слова раздельно, спокойным, глуховатым голосом, а комиссар повторял целые фразы, с легким, картавящим акцентом. У обоих трудно примечалась взволнованность, но она, несомненно, была и, подобно сильному току, передавалась по рядам бойцов.

И вот под невысоким сводом, казармы наконец раздалось:

- «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, храбрым, дисциплинированным, бдительным бойцом...»

В хоре мужских голосов заметно, сильно и нежно звучали девичьи голоса:

- «...до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской родине и рабоче-крестьянскому правительству».

Клава Рябцева, девушка с белесыми косичками, стоявшая рядом со снайперами, слышала, что голос у нее от волнения срывается, глохнет. Недовольная собой, она безжалостно закусила губы. Но так. Было еще хуже: не могла же она пропускать, не произносить слова присяги! Сделав над собой усилие, она выговорила вместе со всеми, своим (Слабым голоском, заключительную фразу:

- «Если же по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся!»

Тут Клава почувствовала, что она вся дрожит, даже голова, кажется, трясется. Присяга, потом - фронт... Скорее бы!

Беспечная юная счастливость Клавы оборвалась в один из первых дней войны, когда на глазах у девушки, в канаве у дорожного полотна, скончалась в недолгих, но страшных муках ее мать, пораженная осколком тяжелой «фугаски».

Клава сразу стала взрослой и одинокой на всем белом свете. Тогда-то и решилась она итти в Красную Армию. С нее довольно было зрелища предсмертных мук матери, чтобы ни на что больше не оглядываться, не выбирать и не сомневаться.

Она упрямо пробиралась к Москве по земле войны и видела страдания, слезы, смерть, унижение советских людей, среди которых тоже ведь были матери, дети, деды, отцы. С неделю она брела в хвосте отступающей, поредевшей части Красной Армии, - и это была целая школа молчаливого мужества и выдержки.

Клаву не приняли и даже слушать не стали в штабе этой части. Но девушка уже твердо знала, что все равно будет бойцом Красной Армии, что дорога у нее - только туда: ей казалось, что она подготовилась к этому телом и душою...

Но откуда же вот эта ребячья дрожь во время присяги? Клава хмурилась, кусала губы, потихоньку сжимала кулаки: глупо, еще слез не хватает...

Она не могла ни видеть, ни знать, что как раз в эту минуту она, со своими светлыми косичками и нежным взволнованным лицом, более всего похожа была на испуганную девочку, случайно забредшую в стройные ряды бойцов...

Принятие присяги кончилось. Каре сломалось. Добровольцы - теперь уже бойцы Красной Армии - поздравляли друг друга.

Сашенька протянула Клаве свою узкую, сильную ладонь:

- Поздравляю.

- И тебя тоже, - прошептала Клава.

В серьезном лице Сашеньки не было и тени обычного скрытого и веселого лукавства.

Другую руку Кузнецовой крепко держала Марина, вся розовая, с блестящими, широко раскрытыми синими глазами. «Красивая», - с легкой завистью подумала Клава. Но сердцем она почему-то тянулась больше к Сашеньке и, по правде сказать, слегка ревновала ее к Марине.

"И сейчас, завладев свободной рукой Кузнецовой, Клава то и дело взглядывала на Сашеньку преданными голубыми глазами и, кажется, готова была простоять так всю ночь.

К девушкам подошли молодые пулеметчики. Клава так и впилась ревнивым взглядом в их разгоряченные лица. Но Сашенька держалась с ними все с той же спокойной приветливостью, какую так любила в ней Клава.

Впрочем, юноши почти всегда обращались только к Марине,- Сашенька умела держаться как-то в стороне. А на Клаву никто из парней даже и не взглянул. Уж не считают ли ее девчонкой?

Клава самолюбиво вспыхнула.

«Ну, что же, думайте, что хотите, про мои годы, про мои веснушки и белые косички. В первом же бою я понадоблюсь вам, - я, медсестра Рябцева».

Марина сдерживалась, стараясь не выдать ликования, которое так и бурлило в ней, так и рвалось наружу. Она и Сашенька стали настоящими бойцами Красной Армии, и это скреплено клятой!

Марина слышала и не слышала, о чем говорили пулеметчики. Она старалась отвечать им и даже смеялась, но все это как-то не занимало ее по-настоящему.

В ушах у нее еще звучали то слова присяги, то песня, которую пели «старики».

 «...до последнего дыхания быть преданным своему народу», - так приказывала присяга. До последнего дыхания. Значит, это - на всю жизнь.

«Смело мы в бой пойдем за власть Советов!» - говорилось в старой песне. В стране тогда кипела гражданская война с белогвардейцами, с интервентами...

«...И, как один, умрем в борьбе за это». Но так ли уж стара эта песня? А ныне разве не идем мы биться за власть Советов? Отстаивать победы наших старших поколений?

«Слушай, товарищ, война началася»,- пели тогда, в год гибели Орловых, уральские партизаны. Среди партизан и красногвардейцев были ведь и девушки...

И вот через двадцать с лишним лет Марина, Сашенька и еще десятки и сотни советских девушек снова идут воевать с интервентами.

В группе пулеметчиков, которые пели «Слушай, товарищ...», Марина заметила великана Прошина, с его каштановой бородой и лохматыми бровями.

Ей как-то не довелось встретиться с ним в лагере. И она тотчас же вспомнила - во всех подробностях - прощание во дворе школы, суровую, сдержанную мать, первую встречу с Прошиным и подумала, что Прошин-то как раз и мог быть бойцом гражданской войны. Эта мысль поразила ее. Разыскать бы Прошина, спросить, узнать. Непременно разыскать и спросить!

Она беспокойно повертывала голову то в одну, то в другую сторону, оглядывала людный, шумный зал,- и вид у нее был такой, словно вот-вот она сорвется и убежит.

И тут, по странной случайности, Прошин вышел из группы пулеметчиков и остановился как раз возле Алеши, возвышаясь над ним на целую голову.

Марина вся вспыхнула от неожиданности, и Алеша подумал удивленно: «Отец, что ли?»

- А-а, знакомка, - пробасил Прошин у него над ухом.

И Алеша понял: нет, не отец.

Пулеметчик, должно быть, хотел пройти мимо, но невольное порывистое движение Марины не ускользнуло от него. Он поздоровался с ней, задержал ее руку в своей. На смущенном лице девушки он с легкостью прочел, что именно его она искала и ждала. Он вывел ее из круга парней, не заметив косого омраченного взгляда Алеши.

- Скучаешь по матери-то? - сдержанно спросил Прошин.

Они стояли друг против друга. Марина помедлила с ответом, но за нее уже все сказали Прошину ее доверчивые глаза.

- Вижу, скучаешь. Без этого нельзя.

- Какую песню вы пели... - сказала Марина, так и не ответив на его вопрос.

Прошин улыбнулся в усы.

- Боевая песня.

Глаза у него были ясные, высветленные, с легкой желтинкой, под густыми кустистыми бровями, - глаза мудрого деда-сказочника.

- Моя мама очень ее любит, эту песню. Как по радио запоют, она даже поплачет немножко.

- Значит, зацепляется за что-то, памятная песня?

- Да... - медленно, раздумывая и пытливо глядя на него, ответила Марина. - Восемнадцатый год ей вспоминается... Урал и...

- Урал? - с удовольствием повторил Прошин. - Родина моя. Селение там есть Курманаевка.

- Курманаевка... - в лице Марины что-то дрогнуло. - Там восстание было кулацкое, из-за хлеба.

- Верно, - торопливо, весь настораживаясь, подтвердил Прошин. - В этой самой Курманаевке... Постой, да как твоя фамилия-то?

- Орлова Марина.

В светлых глазах Прошина зажглись колючие огоньки,- он не все еще понял, вспоминал, не верил.

- А провожала-то тебя... - он задумчиво погрузил в бороду всю пятерню, - Катерина, что ли?

- Нет, Анна.

- Значит, меньшая. А сама-то Варвара Орлова...

- Это - бабуся моя.

- А-а...

Прошин помолчал, рассеянно прочесывая пальцами бороду. Крупное лицо его как-то исподволь начало разгораться в широкой улыбке. Он вдруг крякнул и осторожно обнял Марину.

- Земляки! Родня! - закричал он, с силой сжимая ее худенькие плечи. - Встретились ведь, а? Гляди-ка ты! Я с твоим-то дедом Федором пуд соли съел, а Варвара... о Варваре-то, как о матери родной, помню. Я аз-буки-веди от деда твоего узнал, а?

- Вы про всех наших знаете? - спросила Марина, присмиревшая в могучих объятиях Прошина.

Он отпустил ее, бережно поддержал за локти.

- Про всех. Э-эх, дочка... Тридцать лет Варвара гнездо свое лепила, а порушили его в один день.

- У нас никого больше не осталось, поэтому я и...

- Понятно!

Прошин рассказал, что был он в одном из уральских красногвардейских отрядов, только не в курманаевском, и о трагедии семьи Орловых много слышал от очевидцев.

Отряд решил пробиваться с боем сквозь глухие уральские леса на соединение с Красной Армией. Для большей подвижности отряд разбили надвое.

Только через год, уже воюя на врангелевском фронте, Прошин узнал от земляка из пополнения, что вторая половина отряда попала в плен и погибла целиком: кто в последнем бою, а кто - в тюрьме...

После демобилизации Прошин побывал на родине, потом пошел на Златоустовский завод, а оттуда - в Москву. На московском металлургическом заводе он доучился до мастера...

Марина слушала эту историю, едва сдерживая радостное волнение: Прошин знал, видел своими: глазами старших Орловых, - тех, чьи имена для Марины были историей... Когда-нибудь он расскажет ей о дедушке Федоре, о мучительной смерти красногвардейцев Аркадия и Виктора Орловых.

Какое это было неожиданное счастье - вдруг встретить Прошина! Вместе они пойдут на фронт. Он сразу же назвал ее дочкой. Когда-нибудь в походе или в бою она и в самом деле крикнет ему в тяжелую минуту: «Отец! Отец!» - заветное слово, по которому так тосковало ее сердце.

Надо немедленно же сказать обо всем Сашеньке!

Марина метнулась к подружке и за руку притащила ее к Прошину.

- Понимаю, - серьезно прогудел Прошин, осторожно сжимая руку зардевшейся Сашеньки. - Значит, не одна дочка, а две. Так и запишем.

В этот вечер девушки не пожелали отпустить от себя Прошина ни на одну минуту. Пошептавшись, они зазвали его к себе в комнату. Хозяйственная Сашенька мигом организовала чаепитие. На столе появились сухари, десяток галет, ком сахару. Марина с торжеством вытянула из кармана последнюю, заветную конфетку, еще домашнюю: она берегла эту конфетку на какую-нибудь особенно торжественную минуту жизни.

Когда уже уселись вокруг маленького стола, дверь раскрылась и вошла Клава Рябцева.

В первый момент она, кажется, даже не узнала их скромного обиталища, смутилась и выскочила бы за порог, если б Сашенька не ухватила ее за полу стеганки.

Столик придвинули к окну и усадили Клаву на широкий подоконник.

Прошин неторопливо, с хрустом разгрыз сахар и подул на кипяток.

- Смотрю я на вас, - задумчиво сказал он, обтирая густые усы, - смотрю и вспоминаю... знаете, кого? Да уж где вам знать!

Он перевел светлые, с огоньком, глаза с Марины, не спускавшей с него жадного, улыбчатого взгляда, на серьезную, домовитую Сашеньку, потом на Клаву, разовое лицо которой, обрамленное золотистыми растрепавшимися косичками, выражало откровенное ребячье любопытство.

- Назад тому годков двадцать с хвостиком это было. Вот так же, как вы, девушки пришли к нам в отряд. Красногвардейки... А одна-то - Зоей ее звали - очень похожа вот на нее, такая же беляночка... - Прошин глянул на Клаву, и та вспыхнула. - Только было их четыре. Зоя Волкова у них коноводила, а там еще - Таисия Замесина, Нина Зотова да Лена Лаврова. Ну, эта - постарше всех: семнадцать ей уже исполнилось. А тем девчаткам по шестнадцати было...

- Шестнадцать! - восторженно повторила Клава. Марина промолчала. А Сашенька подумала: какой же глупой была она сама в шестнадцать лет! Сейчас ей уже девятнадцать, а она еще не сделала в жизни ничего сколь-нибудь замечательного...

Но кто же были эти девушки? Где и с кем воевали? Где они теперь?.. Очень уж проникновенно, с какой-то скрытой печалью говорил о них Прошин. Неужели?..

- Все четыре погибли. Геройски погибли, - коротко сказал Прошин и помолчал, обхватив бороду широкой ладонью.

Потом он рассказал о юных красногвардейках все, что знал сам и что сохранилось в признательной памяти их односельчан-уральцев.

Прошин не мог усидеть на краешке колченогой скамьи и, рассказывая, начал мерить комнату крупными мягкими шагами. Иногда он останавливался и молча смотрел на затемненное окно, словно там виделись ему неясные, милые образы прошлого.

Все три девушки тесно жались на скамейке. Клава, слушая, волновалась так бурно, что вдруг начинала вся дрожать. Тогда Сашенька ласково сжимала ее холодные маленькие руки. Лицо самой Сашеньки стало суровым, и только глаза жарко блестели. Марина сидела не шелохнувшись, вскинув красивую, в каштановых кудряшках, голову.

История четырех уральских девушек была такова.

В большом волостном селе находилась единственная на Урале прогимназия с интернатом, выпускавшая из своих стен сельских учительниц.

Все четыре будущие красногвардейки учились и жили в этой прогимназии: Зоя Волкова - дочь горного инженера и уральской крестьянки, круглая сирота, учившаяся на казенный счет; Таисия Замесина, или Таиска, - дочь златоустовского рабочего; Нина Зотова - крестьянская девушка из строгой староверческой семьи и Лена Лаврова - дочь многодетной прачки, бедной вдовы.

Зоя Волкова была признанным вожаком в классе. Это стало особенно заметным в первые же дни после Октябрьского переворота. Зоя одной из первых вошла в школьный СМБ - Союз молодых большевиков.

СМБ с такой энергией повел борьбу с закоснелым учительством и старыми порядками в школе, занял такую последовательно враждебную позицию ко всем прогимназисткам из числа помещичьих и кулацких дочек, что сельские большевики заинтересовались этой молодежью.

На одном из волостных митингов Зою Волкову приняли в красногвардейский отряд и затем в партию, несмотря на то, что Зое, маленькой, стройной, ловкой, с курчавыми золотистыми косичками, не было еще и шестнадцати лет...

Таиска Замесина, рабочая девчонка, курносая, белозубая, плутоватая, больше всех в классе любила спорить и дразниться: кого угодно перекричит и затараторит. А передразнивала она так здорово, что заставит бывало захохотать в самую неподходящую минуту, например во время урока или на молитве.

У Нины Зотовой были длинные, ниже колен, русые косы, оттягивающие ее крупную голову, и много чисто крестьянской степенности. На ее скуластом замкнутом лице выделялись карие глаза, прекрасные, какие-то тихие и лучистые. Нина медленно, исподволь приходила к решению, но потом ее уж невозможно было сломить или даже поколебать...

Лена Лаврова, дочь прачки, училась в прогимназии на последний медный материнский грош, и мать, замученная поденщиной и малыми детьми, вкладывала в старшую дочь все свои надежды. Лена должна была получить звание и должность учительницы и после этого переложить на свои плечи заботы о пятерых младших ребятах.

Лена, по понятиям матери, не могла особенно рассчитывать на замужество: она была некрасива, и на лице у нее темнело большое родимое пятно. Сама Лена любила и жалела мать и отлично понимала ее расчеты. Училась Лена прилежно, форму носила по три года, стыдилась истратить семишник на булку.

В СМБ она сначала не вошла, держалась осторожно, в стороне. Но после одного из кулацких восстаний, особенно ожесточенного, она вдруг появилась в красногвардейском отряде и как-то незаметно прижилась там, - молчаливая, ласковая, умелая на все руки...

Однажды девушкам довелось услышать доклад о коммунизме, его читал один старый большевик - он ехал в Москву из ссылки.

Домой девушки возвращались лунной ночью. Остановились у ручья, на стареньком мостике, и поклялись друг другу бороться за коммунизм до последней минуты своей жизни. А Зоя сказала:

- Жаль только, что по-настоящему пострадать за идеи коммунизма нам уже не придется: все это вынесло на своих плечах старшее поколение...

Она еще не знала, какие муки придется выдержать ей самой и ее верным подругам.

Погибли девушки так.

Отряд, где воевали четыре красногвардейки, отчаянно сопротивлялся белобандитам. Командир, комиссар и более десятка бойцов в нем были из златоустовских рабочих-коммунистов, остальные - бывшие фронтовики из местных крестьян-бедняков. В последнем бою пали - комиссар, потом командир. Обезглавленный отряд расстрелял все патроны, расплавил свой пулемет и только тогда взят был в плен.

Девушек сразу же отделили от бойцов.

Казни начались с мужской камеры. Сбившись у тонкой дощатой перегородки, отделявшей женскую камеру от мужской, девушки слушали, как выкликали очередных смертников, как те прощались с товарищами. Никто из них не забывал крикнуть; «Девчата, прощайте!» - «Прощайте, товарищи!» - отвечали девушки. Лена Лаврова обливалась слезами, зажимая рот кулаком; Нина Зотова стояла, подняв голову, с каменным лицом; Таисия металась по камере, ругаясь и стискивая кулаки, а Зоя молча, задумчиво смотрела своими прекрасными синими глазами на розовое от рассвета окно.

Они все здесь были смертники. Население мужской камеры быстро убывало. Девушки молчаливо страшились, что их перед смертью еще и опозорят. Потихоньку они раздобыли себе острые осколки стекла.

- У нас есть оружие, - с торжеством заявили они товарищам.

Бойцы защищали их, как могли. Заслышав шум и голоса в девичьей половине, они дружно начинали топать ногами, колотить в стенку.

- Не трогайте девчат! - кричали они. - Душите нас, а их не трогайте!

Однажды в камере девушек появилась крестьянка Арина Морозова, мать двух расстрелянных красногвардейцев, с маленьким сыном на руках.

Девушки сердечно ей обрадовались. Целый день они дружно щебетали вокруг нее, тискали и целовали маленького Ваню. Женщина отмалчивалась, потрясенная и разбитая. Ее мучила неотвязная мысль о том, что все они - вот эти девчатки, она сама и даже крохотный Ваня - будут уничтожены. И сами девушки не могли ведь не думать об этом! Но часы шли, - долгие тюремные часы, - и мать с ясностью увидела, что девушки знали и помнили, на что они обречены, и, вопреки этому, были спокойны и бодры. И в конца концов вышло так, что девушки утешили и успокоили своим мужеством Арину Васильевну. Зато и она ответила им материнской любовью. Ночами, когда девушки, положив головы на единственное пальтишко запасливой Нины Зотовой, укладывались «звездой» на голом полу, Арина Васильевна, укачивая Ваню, сидела около них, как бессменный часовой. Если посреди ночи в камеру начинали ломиться бандиты, она подходила к двери и говорила, своим спокойным певучим голосом:

- Не пущу, сначала меня с ребеночком убейте.

Среди особенно настойчивых бандитов она высмотрела совсем молоденького парня из своей деревни и принялась стыдить и устрашать его:

- Иван, не бери себе на душу черного дела. Дознаются в деревне - никто замуж за тебя не пойдет.

Девушки, конечно же, только делали вид, что спят. Каждая из них, может быть, держала наготове заветное острое стеклышко. Но мать так и защитила их до конца...

Однако перед казнью случился еще один спокойный вечер - каратели выехали куда-то в «экспедицию», и в тюрьме на несколько часов установилась глубокая, истомленная тишина. И тут девушки принялись вдруг мечтать о будущем.

Они уселись у стены, чтобы их услышали в мужской камере, и заговорили о коммунистическом будущем. Зоя Волкова предложила построить на том берегу реки Ай новый город - город Коммунаров. Увлекаясь и перебивая друг друга, девушки «строили» одну улицу за другой, давали им названия - улица Ленина, улица Памяти героев Урала, улица Мечты. Мужчины сначала слушали молча, удивляясь. Потом один из них робко предложил построить через реку Ай два металлических ажурных моста. Этот юноша мечтал стать инженером-строителем. В его мысли поэтому много было деловой правды, - он указал даже, где надо установить эти мосты, так, чтобы один служил транспорту, а другой - пешим путникам. Нина Зотова с решительной пылкостью «отвела» самый большой и красивый особняк города для детей большевиков. Зоя сказала, что посреди города надо возвести высокую башню. Мощный орган, помещенный наверху башни, должен встречать музыкой коммунаров, возвращавшихся с полей и заводов, - это будет гимн счастливому труду. После жаркого обсуждения башню оставили в проекте города: она как бы завершала и увенчивала их мечту о Городе Будущего...

...Все это оборвалось на рассвете, тихим июньским утром. Девушкам приказали выходить из камеры, всем.

Арина Васильевна, обезумевшая от горя, молча обнимала и крестила девушек. Они порывисто прижимались к ней, целовали ее холодными губами и, одна за другой, скрывались за дверями камеры.

Зоя сказала ей на прощанье:

- Только бы ты осталась жива с сынком. Расскажи про нас, как мы умирали.

Казни совершались в березовой роще, километрах в двух от города. На этот раз вели группу в несколько десятков человек. Девушек поставили впереди.

Медленно и безмолвно группа прошагала по пустынной улице городка и вышла за город.

Неровная проселочная колея утопала в высокой душистой траве. Поле, неподвижное, словно замершее в этот утренний час, было щедро усыпано цветами.

Зоя вскинула кудрявую голову и звонко запела:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут...

Конвойный замахнулся на нее винтовкой, заорал, заругался. Но песню уже подхватили еще два девичьих голоса и потом, не сразу, она перекинулась на мужские ряды и так окрепла, так разлилась по всему полю, что конвойные махнули рукой: все равно недолго пропоют...

Зоя, наверное, побаивалась за Лену Лаврову - та ведь была чувствительной и могла заплакать или закричать. Зоя вела Лену, крепко держа ее за руку, и нежно сжимала ледяную ладошку подруги, понуждая присоединиться к песне.

И вот срывающийся голос Лены присоединился, наконец, к хору:

На бой кровавый,

Святой и правый,

Марш, марш вперед,

Рабочий народ!

Когда зазеленела впереди березовая роща, Зоя шепнула что-то подругам, и те стали то и дело нагибаться и срывать цветы.

- Мы знаем, куда идем, - объяснила Зоя обеспокоенному часовому. - Мы хотим умереть с цветами.

На поляне между молодыми березками приготовлена была большая яма. Зоя разбежалась и первая прыгнула в яму, увлекая за собой Лену.

Последовал жидкий залп - пули были у карателей в это время в большой цене, и осужденных убивали больше штыками и прикладами.

Эта казнь надолго запомнилась самим карателям.

Каратели добивали красногвардейцев, трясясь от ужаса: смертники пели, умирая, - это был «Интернационал», - и песня, казалось, никогда не затихнет среди хрипа, стонов, проклятий: ее подхватывали то там, то здесь, успевали пропеть по одному-два слова, но... пели!

Кудрявая девчонка была живучее всех. Она стояла, словно заговоренная, со своим букетом цветов и пела и кричала:

- Мы умираем, но все равно коммунизм не умрет! Это вы сами - мертвецы! Это вы смердите, проклятые!

Один из карателей не выдержал и, дико завизжав, бросил в нее своей винтовкой. Зоя упала наконец, и он готов был прыгнуть на нее и топтать ее ногами. Его оттолкнули от ямы, и он повалился возле березы, матерясь и плача.

Именно он, этот палач, презренное имя которого никто не запомнил, вечером за бутылкой самогона, размазывая пьяные слезы и, может быть, мучимый каким-то неясным укором черной своей совести, бессвязно рассказал о том, как .казнили нынче красногвардейцев и четырех девушек. Хмельные его однокашники только посмеялись над ним. Никто из них не подумал, что в доме есть еще один свидетель - молчаливая хозяйка, красногвардейская вдова.

Накинув на себя шаль, вдова побежала к соседке и тихонько, сбиваясь и плача, рассказала ей о девушках. Женщина называла их «наши девушки» и «дочки»...

Только через год в этот городок пришла Красная Армия. В березовой роще нашли и разрыли затоптанную и поросшую травой братскую могилу. В руках у мертвых были и вправду зажаты сухие пучки цветов... Героев похоронили с воинскими почестями.

Сначала стоял здесь деревянный крашеный обелиск со звездой, потом он порушился. Только на стволе старой березы, возле которой свершилась казнь, сохранилась глубокая зарубка, сделанная сильным ударом топора...

Прошин кончил свой рассказ и снова остановился у темного окна, почти отвернувшись от девушек.

Понимая, что он сейчас переживает, девушки смирно и безмолвно сидели на своей скамейке. Так они все воздали должное светлой памяти уральских героинь.

- Засиделся я у вас, дочки, - проговорил Прошин своим обычным, добродушным баском, как бы подводя черту под всем сказанным.

Он по очереди попрощался с девушками, подержал подольше в своей широкой теплой ладони маленькую ледяную Клавину ладошку и вышел, крепко прихлопнув за собой дверь.

Подруги вскочили, заговорили все сразу.

Марина слушала Прошина и думала о том, как велик и прекрасен этот негромкий, скромный героизм уральских девушек. Их подвиг был как бы безыменным подвигом самого русского народа.

Именно эта мысль - о скромном, незаметном русском героизме - покоряла и привлекала Марину. Она и попыталась сказать об этом подругам - горячо и несколько сбивчиво.

- Четыре девушки - это зерно, это зернышко русского народа, - говорила она, глядя на Сашеньку и на Клаву синими сияющими глазами. - Но из зерна подымается колос, девушки, а миллион золотых колосьев - это уже поле. Так, может быть, из незаметных подвигов отдельных людей складывается большой подвиг народа. Вот здорово, правда? - вдруг сбилась она с торжественного тона и порывисто обняла подружек, обеих сразу.- Я хотела сказать только одно: будем, как они!

- Будем, как они! - повторила Сашенька, как клятву.,

И Клава вслед за нею робко прошептала те же три слова.

6. С НАМИ СТАЛИН

В начале ноября все окопы и землянки были отрыты.

Ополченцы уже довольно хорошо обучились военному делу, подтянулись, получили полную экипировку, стандартное вооружение и теперь почти не отличались от обычных бойцов.

И все-таки ополченская дивизия еще не совсем подготовилась к выступлению на фронт. Лишь недавно были созданы и еще недостаточно обучены такие важные подразделения, как артиллерийский полк и роты минометчиков. При дивизии не имелось ни одного танка. Да что танки: в полку Ильина пока не получили ни одной снайперской винтовки. Не организованы были и отряды лыжников, а воевать полкам придется глубокой зимою...

Не так легко и просто выветривались и штатские привычки ополченцев.

Ильин долго ожесточенно бился, приучая людей к самым, на его взгляд, простым, само собою разумеющимся вещам: умению приветствовать старшего, рапортовать, отвечать на вопросы командира, повторять приказание.

Бывало так: ополченец подойдет, остановится «мешком», кое-как доложит о себе и, не дождавшись команды «вольно», опустит руку.

- Отставить! - кричит Ильин. - Кругом! Подойти, как полагается.

Ополченец повернется «кругом», и тут Ильин вовсе багровеет от гнева: ремень у ополченца надет криво и закрывает один конец хлястика шинели... А если присмотреться попристальнее, то окажется, что шинель и на груди у ополченца не заправлена, как подобает, а торчит волом.

А сколько мучились кадровики - отделенные и взводные командиры - с ополченцами, уча их правильно навертывать портянки! Бывало в учебном походе острый глаз старого солдата примечал неуверенную, ковыляющую походку у какого-нибудь ополченца. Тотчас же раздавалась громовая команда:

- Подразделение, стой! Степанов, выйди из строя! Снять валенок!

И если портянка у Степанова оказывалась сбитой - горе было ему, и не только ему: все подразделение вынуждено было еще и еще раз выслушивать наставление о навертывании портянок...

Ильин отлично знал, что за глаза его зовут «сухарем» и «фельдфебелем», но делал вид, что это его не касается. Легче всего все-таки было иметь дело с ополченцами-рабочими и труднее всего - с бывшими студентами. Студенты, горячие головы, ворчали, что они пошли в ополчение, чтобы защищать Москву, а не для того, чтобы заниматься военной формалистикой и портянками.

Но всем этим далеко не исчерпывалась борьба со штатскими привычками в полку.

Близость города неизбежно действовала на ополченцев, особенно на молодых. Командиры рот на первых порах получали немало рапортов насчет отлучки в Москву. Не сразу Ильин узнал, что ополченцы стали частенько наведываться домой. А узнав, закатил командирам такой разнос, что все рапорты прекратились, как по волшебству.

Немало было хлопот и с девушками, среди которых, конечно, объявились любительницы уединенных прогулок и какого-то подобия вечеринок в дымной землянке, с веселыми песнями, игрой в «козла» и... патефоном, который каким-то чудом попал в полк.

Командир взвода или роты вдруг грозно вырастал у порога землянки. Молодежь вскакивала на ноги, замирала вытянувшись, кто-нибудь срывал мембрану с крутившейся пластинки и с грохотом сметал со стола черные фишки домино...

- Разойтись! - коротко приказывал командир. - Если еще раз замечу, отчислю из полка. Девушек - в первую очередь.

- Разрешите сказать, товарищ командир, - говорил кто-нибудь из юношей срывающимся от волнения голосом. - Здесь все свободные от нарядов. Наше отделение - отличники стрельбы. Вы сами, товарищ командир, объявляли благодарность перед строем.

Командир, конечно, помнил, что перед ним - отличники стрельбы, хорошие ребята, что молодость есть молодость, но что же оставалось ему делать? Поощрять вечеринки?

- Разойтись!- беспощадно повторял он и еще возлагал на командира отделения персональную ответственность за выполнение приказа...

Особенно много было возни с одной из девушек - Саней Мышкиной, веселой, озорной, синеглазой. Она была совсем не прочь пококетничать с кем-нибудь из парней, пустить в ход свой острый язычок. А то вдруг схватывала лыжи и мчалась одна-одинехонька куда глаза глядят. Ее звонкий смех то и дело раздавался в доме санроты. Девушки ходили за ней гурьбой, и она проделывала с ними, что хотела: тут были и острые шуточки, и какие-то мгновенные инсценировки, и «страшные» рассказы. Веселая энергия била в Сане через край. До Ильина уже не раз доходил слух о «штучках» Сани Мышкиной. Он дважды собирался подписать приказ об ее отчислении из полка, но всякий раз, к его удивлению, на защиту Мышкиной вставала серьезная Софья Ненашева и даже сам главный врач санроты, седовласый «дед» Фурцев. По их словам, Саня была самой ловкой и знающей дело медсестрой...

Среди всех этих хлопот в полку произошло маленькое, но немаловажное событие: из Москвы прибыли первые три снайперские винтовки.

Ильин вызвал трех молодых командиров из того батальона, который был расположен ближе всего к штабу, и приказал проверить бой у винтовок. Когда они вышли, взяв по винтовке, Ильин озабоченно раскрыл блокнот и записал: «Подготовка снайперов». Подумав, он поставил знак вопроса. Он был далек от мысли, что среди ополченцев могут найтись обученные снайперы...

Командиры уединились в небольшой березовой рощице, и оттуда вскоре послышались редкие выстрелы. Час был предвечерний, сравнительно тихий.

Командиры сначала стреляли по грудной мишени, потом по «головке». Разохотившись, они повесили на тонкую голую ветку оборонительный чехол ручной гранаты и шумно заспорили о дистанции.

Никто из них не заметил, как сзади, со стороны поселка, подбежали на лыжах две девушки, - подбежали и остановились как вкопанные.

Марина, подтолкнув Сашеньку под локоть, не мигая смотрела на винтовку в руках у целившегося командира.

- Снайперская... - пробормотала она и минутою позже, после выстрела, добавила: - Промазал.

Сашенька еще неторопливо рассматривала мишень, смутно темневшую среди голых ветвей березы, когда Марина резко воткнула палки в снег, освободилась от лыж и подошла к командирам.

- Разрешите, товарищ лейтенант, - сказала она, козырнув и вся заливаясь румянцем, - я выстрелю.

Все трое смолкли и уставились на нее, явно недоумевая. Это были совсем молодые, незнакомые командиры, должно быть, из соседнего батальона. Марина их никогда не видела. Тот, что промазал, - круглолицый, с помороженным и облупившимся носом, - насмешливо протянул:

- Это почему же?

Двое других неопределенно засмеялись.

- Разрешите. Один раз.

- Какой части?

- Снайпер Орлова.

- Снайпер? У нас нет снайперов. Какой роты?

Сашенька сердито стиснула палки. Вот дока выискался: мажет мимо мишени, а гонору куда больше, чем на два лейтенантский кубика!

- Третьей роты, первого батальона, - сдержанно отрапортовала Марина.

- Так это ж пулеметчики! - не унимался лейтенант.

Один из двух командиров, стоявших в стороне, сказал с ленивым любопытством:

- Дай, один раз можно.

У этого были кубики старшего лейтенанта. Командир с облупленным носом нехотя протянул винтовку Марине.

Та сбросила варежки в снег, утвердилась на ногах, взглянула на мишень, приникла к оптическому прицелу и замерла - перед выстрелом.

- Это не дистанция для снайпера, - сказал вдруг лейтенант. - Да еще если так долго целиться - и я попаду.

- Хорошо! - ответила Марина, бледнея, с вызовом. Громко считая, она стала отходить дальше от мишени. Десять... двадцать... тридцать шагов.

Вся группа невольно следовала за ней. Подбежала, таща лыжи Марины наперевес, и Сашенька.

Марина остановилась и протянула винтовку задиристому лейтенанту:

- Пожалуйста.

- Н-ну... - с сомнением протянул тот. - А ты... попадешь?

- Да.

Все взглянули на березку. Мишень стала едва различимой среди ветвей - что-то вроде темной вишни.

Марина расчистила валенками небольшую площадку, снова припала к прицелу, медленно повернула барабанчик. Сашенька непроизвольно подалась вперед, перестав дышать от волнения. Грохнул и прокатился в тишине звук выстрела.

Все трое командиров видели, что мишень поражена, - голые, освобожденные ветки березы еще покачивались, словно от ветра, - но молчали, удивленные.

- Попадание, - хрипло сказала Марина, едва взглянув на них. - Смотри цель: гнездо, выше мишени.

Все послушно подняли головы. Да, близ верхушки березы темнело сухое гнездо, очевидно галочье. Марина выстрелила в ту же секунду, казалось, совсем не целясь. Гнездо обмякло, и из него вылетели и закружились по воздуху несколько длинных соломин...

В тот же вечер девушек вызвали к командиру полка с вещевыми мешками.

Ильин встретил их с некоторой торжественностью. Когда обе вытянулись у порога и Марина четко отрапортовала:

- Снайперы Орлова и Кузнецова явились по вашему приказанию! - Ильин взял в каждую руку по винтовке и вручил их девушкам.

- Берегите оружие! - отрывисто сказал он, пристально глядя на снайперов серыми, молодыми, дружелюбными глазами.

- Есть беречь оружие, товарищ командир полка!- ответили девушки в один голос.

Потом он усадил их, - обе смущенно присели на краешки стульев, - расспросил о снайперской школе и, узнав, что перед ним снайперы-отличники, окончательно и откровенно просиял.

Правда, он еще не мог побороть в себе чувства некоторой тревоги: очень уж молоды и хрупки были снайперы, единственные в его полку!

Разговаривая с ними, он не спускал глаз с тонкого, розового, воодушевленного лица Орловой. У нее были синие горящие глаза и по-детски пухлые губы. Что касается второй девушки - Кузнецовой, то на румяном широковатом лице ее, точно в зеркале, отражалось все то, что переживала ее подруга. Черт возьми, они обе нравились Ильину! «Эти не могут солгать, - почему-то подумал он. - Только вот вынесут ли суровые испытания фронта, как подобает солдату? Впрочем, кто знает, тут бывают всякие неожиданности...»

Он приказал девушкам перебраться в помещение штаба. Теперь они становились снайперами-наблюдателями при штабе полка и зачислялись в комендантский взвод.

- А пока что - учитесь. Это никогда не мешает, особенно перед отправлением на передовую... А потом, - он указал на третью винтовку, сиротливо стоявшую в углу комнаты, - потом вы обязаны найти способного стрелка и обучить его.,. Понятно? С этого и начнем подготовку снайперов нашего полка.

Адъютант комполка Федя Трушин, в новой форме, слегка важничающий, отвел девушек в крохотную комнатку на нижнем этаже.

Оставшись одни, девушки долго не могли сказать друг другу ни слова. Потом они засмеялись, обнялись и стали болтать сразу обо всем. Надо было написать домой письма, сообщить Алеше Петрову насчет внезапной перемены в их жизни... А главное, главное: на фронт они идут снайперами! Сейчас же надо почистить винтовки, разглядеть их как следует, - у каждой винтовки ведь есть какой-то свой норов. Они еще совсем не пристрелялись, а завтра на стрельбы может нагрянуть сам Ильин! И почему это девушки в их батальоне так боятся комполка? Говорили, будто он презирает «бойцов в юбке» и всеми силами старается сплавить всех девушек по домам... Какие глупости! Он, скорее, даже добрый...

...А жизнь девушек действительно круто переменилась. Им снова всерьез пришлось засесть за учебники. Ильин, кроме того, приставил к ним строгого усатого взводного, когда-то обладавшего двумя важными военными профессиями - сверхметкого стрелка и разведчика. Это был старый московский рабочий, украинец Андрей Иванович Полищук.

На занятиях Полищук был с девушками сух и беспощадно требователен. Особое наслаждение, казалось, доставляло ему мучить девушек на занятиях по маскировке. Наметив участок - «от того бугорка до той сосенки», он отходил в сторону и предоставлял ученицам ползти по снежку в любом направлении.

Через некоторое время он поворачивался лицом к участку, устремлял на снежок свой острый взгляд из-под лохматых бровей. И почти всегда девушки слышали его резкий крик:

- Отставить... вижу!

Потом он отчитывал их, заставляя стоять навытяжку:

- Ползешь, а голову оттопырила. Иль земли боишься? А ты с ней, с матушкой, сливайся, в обнимку ползи. Она не выдаст. Понятно? Под пулей уж некогда будет науку проходить.

Учил он их и тонкому искусству читать следы в лесу, на поле: ни одна соломинка, ни одна сломанная ветка или вмятина на снегу не ускользала от его зорких глаз... Здесь в нем сказывался не только военный разведчик, но и опытный охотник-лесовик.

В свою каморку девушки часто возвращались взмокшие от пота, в перемятых шинелях, даже чумазые: дядька Полищук любил покрикивать:

- Личика не жалей! Не в парке гуляешь!

После занятий взводный иногда заходил к своим ученицам, и тогда они наперебой старались угостить его, чем только могли. Скоро выяснилось, что взводный пуще всего на свете любит густой чай. Он неторопливо выпивал чашек пять подряд, лицо его розовело и покрывалось испариной. Уж после третьей чашки Полищук становился добрым, шутливым дядькой.

А наутро перед девушками снова представал неумолимый командир, и усы его, с рыжими подмерзшими кончиками, казалось, щетинились еще более сердито, чем накануне...

В двух-трех километрах от поселка, на обширном пустыре, застыл специально прибуксированный сюда подбитый вражеский танк. Здесь ополченцы обучались метанию гранат и бутылок с зажигательной смесью.

Вся военная печать настойчиво призывала к созданию специальных подразделений истребителей вражеских танков. У противника все еще был значительный перевес в танках. Наша разведка беспрерывно доносила об огромном скоплении фашистских танковых частей на обоих флангах подмосковного фронта. Враг, очевидно, готовился к новому наступлению на столицу. Командование Красной Армии предвидело, что это будет, прежде всего, наступление танковых соединений противника.

В ополченской дивизии началось широкое соревнование наиболее искусных истребителей. Ополченцы-инженеры представили в штаб дивизии свои изобретения по истреблению танков.

Перед дивизией встал настоятельный и неотложный вопрос о создании собственных танковых подразделений. Вскоре они действительно появились. История их рождения была замечательной.

Московский комитет партии подал мысль рабочим столицы: создать танки. Восстановить, в первую очередь, те покалеченные боевые машины, которые выбракованы ремонтными базами; разыскать во дворах заводов танки, танкетки и бронеавтомобили, которые стояли там еще со времен финской кампании и считались мертвым металлом, обреченным на переплав; сделать из трех машин одну, но сделать обязательно!

Как-то неожиданно, само собой, объявился и руководитель и главный энтузиаст этого дела - седовласый инженер Станислав Сикорский, бывший слесарь и моторист. В годы гражданской войны ему довелось объезжать трофейные танки, захваченные у белогвардейских генералов.

В огромный светлый пустой цех одного эвакуированного завода прибуксировали десяток танков и танкеток. Здесь были и едва остывшие от боевого накала машины - с пробоинами, вмятинами и ожогами на броне, со свороченными башнями и мертвым мотором, и ветераны прежних боев, на броне которых уже проступила ржавчина...

Потекли рабочие будни. Промерзший металл обжигал пальцы и звенел от каждого удара молотка, как колокол. В пустом уголке цеха тлел костер. Сюда чаще всего прибегал молоденький беловолосый слесарек Ванюшка. Присев на корточки и выбивая зубами дробь, он протягивал к багровым углям негнущиеся ладони... На первый взгляд работа была - как всякая другая, только разве немного потруднее да покапризнее: очень уж точной должна быть пригонка частей, какие-нибудь полмиллиметра ни за что не прощаются...

Ванюшка и сам понимает: иначе нельзя. Они делают ведь боевую машину... Недаром у старого мастера по-особенному суровым бывает лицо, когда он, словно врач, выставив из-под ушанки большое волосатое ухо, ударяет молотком по листу брони и прислушивается, нет ли «обертона», то есть дребезжания, хотя бы малейшего. Недаром почти никто, и Ванюшка тоже, не уходит домой раньше как под утро... И во время коротенького обеденного перерыва, когда все собираются у костра, не слышится обычных шуток и смеха, а в иную минуту все вдруг замолкают как-то особенно сурово. С жадностью ловит Ванюшка скупые обрывки фраз. Не любят рабочие много болтать. И так все понятно. Великая ненависть к врагу, великая любовь к Москве, к родине - вот что привело их сюда, в промерзший цех, к машинам, которым нужно возвратить их боевую силу...

Мастер протягивает к огню свои узловатые руки с набрякшими синими жилами. «Золотые руки», - с уважением думает Ванюшка. Да, этим золотым рукам уже определен был покой. Но во время войны многие и многие старики снова стали молодыми.

И мало-помалу сердцем Ванюшки с силою овладевает чистое и гордое чувство: это и есть сознание своего высокого рабочего долга, это и есть любовь к родине.

В цехе, несмотря на огромное напряжение, не было никакой суеты и спешки. Тщательно испытывались готовые машины - проверялись приборы и указатель на щитке управления, ходовая часть танка.

Наконец на машину надевали броневой колпак. Шофер-обкатчик вел танк на соседний стадион. Иногда за руль садился сам седоголовый начальник. Вспомнив свою боевую юность, он проделывал на танке самые невероятные фигуры, резко бросал его то вправо, то влево, вертел каруселью на месте, мчал вперед, по прямой, на полной скорости...

И вот наступил день, когда из ворот завода, грузно переваливаясь и гремя гусеницами, вышла колонна белых - под цвет снега - танков и танкеток. За рулем переднего танка, самого мощного, еще недавно сражавшегося на подмосковных полях и с трудом «излеченного», сидел седой водитель. Это был Сикорский. На броне, верхом на пушке, красовался сияющий слесарек Ванюшка.

Скоро головной танк с грохотом ввалился в ворота «монастыря».

Комполка Ильин и комиссар Весняк с чувством пожали руку инженеру Сикорскому. Рядом с ними стоял только что назначенный командир танковой части - Степанчук, стройный рыжеволосый старший лейтенант, на румяном лице которого даже сейчас, зимой, проступали веселые веснушки.

Пока Ильин разговаривал с Сикорским, Степанчук пошел осматривать машины. Он был танкист по профессии, и его уже снедало нетерпение сесть за руль и покрутиться на танке. Его особенно заинтересовали вторая машина. Он с оживленным любопытством обошел ее кругом. Ванюшка вертелся тут же.

- Башню... подбашенную часть... из разных танков собрали? - спросил Степанчук, постукав рукой в варежке по броне.

- Н-да... машинка-то того... - солидно покашливая, ответил высокий рабочий. - Машинка с норовом, товарищ командир. Надо бы наказ дать команде... подобрана она у вас?

- А вот вы и будете командой, - неожиданно сказал Степанчук. В его веселых, с прищуром, глазах рабочие уловили твердую усмешку. - Кому же лучше вас знать капризы машины? Тут и спецобразование, в случае чего, мало поможет...

Рабочие переглянулись. Ванюшка в ту же минуту просунулся между ними, - был он маловат ростом и худ, - и проговорил, просительно взглядывая то на одного, то на другого:

- И я пойду. Возьмите меня.

- Молод немного, - сурово сказал тот рабочий, что докладывал о танке Степанчуку. Он положил обе руки на плечи Ванюшки. Теперь они стояли друг против друга, как отец и сын.

Ванюшка слегка было пошатнулся под тяжелыми руками старшего, но тут же выпрямился и, краснея и захлебываясь от волнения, проговорил:

- Что вы, Трофим Иванович! Мне восемнадцать уж сровнялось, девятнадцатый пошел. У меня и отец такой малорослый был... а сильный, кабы вы знали!

- Ну, как ты, Степан? - обратился через голову Ванюшки высокий рабочий к своему товарищу.

И тот так же неторопливо ответил:

- Да уж придется.

- А я? А я? - сипло спросил Ванюшка, снова взглядывая то на одного, то на другого. И тут он увидел ответную, молчаливую отцовскую улыбку - сначала у одного, потом у другого. Улыбка могла означать только одно: согласие.

Ванюшка едва удержался, чтобы не рассмеяться, не запеть во все горло. Он был счастлив в эту минуту, безоглядно, необъятно, по юному счастлив.

Он и не подозревал, через какие трудные раздумья прошли оба его старших товарища. Им надо было прикинуть свои немолодые силы, обдумать судьбу семьи, решить вопрос - кем заменить себя в цехе...

Командир Степанчук озабоченно осматривал один танк за другим, перекидывался шуточками с рабочими, а его веселый твердый глаз нет-нет, да и скашивался в сторону троих, стоявших у второй машины. Точнее говоря, его особенно интересовали двое старших: на первое время эти опытные мастера могли бы стать не только водителями, но и ремонтниками. А ремонт этим машинам может потребоваться куда скорее, чем новым танкам.

Увидя, что дело как будто пошло на лад, Степанчук подошел к ним и будто невзначай бросил:

- Ну как, братки?

- Что же, - солидно ответил высокий рабочий,- добре: будем командой.

Наступила великая годовщина - 7 ноября 1941 года.

Среди трудов и учебы бойцы нет-нет, да и подумывали о том, как доведется им праздновать этот день - самый большой и бывало самый радостный день в году.

Можно ли ожидать, что праздник будет проведен сколько-нибудь традиционно? Скорее всего, придется сидеть, как обычно, в окопах или на нарах в полутемной землянке... А на передовой, - именно в тот час, когда обычно открывалось торжественное заседание в Большом театре, - возможно, начнется очередной тяжелый ночной бой...

И все-таки бойцы ждали с нетерпением: что же будет?

Некоторая торжественная напряженность стала-чувствоваться уже во второй половине дня 6 ноября.

Просторная землянка штаба первого батальона была тщательно, по-праздничному, убрана. У радиоприемника сидел взводный командир связистов - черноглазый молодец саженного роста. Добродушный шутник, певун и первый заводила на полковых вечерах самодеятельности, он сейчас был неузнаваемым: широкое смуглое красивое лицо его хранило важное и замкнутое выражение. К нему приставали с расспросами, но он молчал и то и дело, словно не доверяя своему умению и своим глазам, что-то проверял, крутил и вертел в радиоприемнике. Приемник был старенький, «заслуженный», - как говорил о нем комвзвода, - и в любую минуту мог закапризничать.

И уже по одному тому, как сам начальник связистов, никому не доверяя, бережно возился с приемником, - все понимали необычайность предстоящего.

После того как в землянке собрались все командиры, сюда, один за другим, стали приходить все свободные от несения службы командиры взводов и отделений, политруки, а потом - и бойцы. После недолгих колебаний, - можно ли войти в землянку, надо ли докладываться, - они молча проскальзывали в свободные уголки. Никто не останавливал их, - очевидно, сегодня все разрешалось...

В землянке стало жарко, и кто-то полуоткрыл дверь. Тогда обнаружилось, что и возле землянки, потаптывая замерзшими ногами, стоят люди.

Москва передавала музыку. В семь без четверти раздались знакомые позывные станции Коминтерна. И вдруг приемник лихо засвистел и смолк.

Связист зачем-то сбросил ушанку на пол и, бледный от волнения, схватился за приемник.

Прошло десять томительных минут. Приемник снова засвистел, захрипел, - и вдруг в землянку ворвались звуки овации, разрастающейся, словно громовая буря.

Комвзвода откинул назад черные, как смоль, волосы, вытер широкой ладонью взмокшее лицо. Глаза его торжественно сияли. Шум овации заполнил всю землянку, не вмещался в ней, вырывался наружу. Одна и та же мысль, одна и та же надежда возникла у всех, кто слушал: так встречать могут только Сталина!

И когда, наконец, смолкла овация и в землянке отчетливо услышали звонкое бульканье воды, наливаемой в стакан, а затем негромкий спокойный голос: «Товарищи...» - все, как один, поднялись на ноги.

Боец, стоявший у самой двери, звонко шепнул другому, прижавшемуся к двери с той, наружной стороны: - Сталин!

- Слышим, - ответил тот.

Дверь распахнули настежь, потеснились, и в землянку вошло еще несколько человек. Теперь: уже невозможно было сесть, - так и слушали речь стоя. Кое-кто из командиров, ссутулясь, спешно записывал в блокноте, - газеты выйдут только завтра, а слова Сталина нужно сегодня же, немедленно разнести по окопам и землянкам.

Сталин был здесь, в Москве, - это было первой сверкающей, счастливой мыслью, озарившей все сердца.

Бои шли у ворот Москвы. Пал Волоколамск, враг прорвался к Истре. В сводках с Западного фронта упоминались названия городов, знакомых и близких каждому москвичу. На выезде из столицы густо темнели противотанковые «ежи». Еще совсем недавно Гитлер спесиво утверждал, что седьмого ноября фашистская армия пройдет победным маршем по Красной площади.

А Сталин сказал, что гибель немецко-фашистского империализма неминуема!

Командир, делавший заметки в блокноте, с особой тщательностью записывал слова Сталина о моральной силе нашей армии:

«...моральное состояние нашей армии выше, чем немецкой, ибо она защищает свою Родину от чужеземных захватчиков и верит в правоту своего дела, тогда как немецкая армия ведет захватническую войну и грабит чужую страну, не имея возможности поверить хотя бы на минуту в правоту своего гнусного дела. Не может быть сомнения, что идея защиты своего Отечества, во имя чего и воюют наши люди, должна породить и действительно порождает в нашей армии героев, цементирующих Красную Армию...»

Это были золотые слива, нужные, как воздух. Именно они с предельной простотой и до конца правдиво объясняли каждому советскому человеку его место среди защитников родины, внушали ему веру в победу, звали к подвигу...

Огромные территории страны еще лежали под фашистским сапогом. Кольцо вражеской блокады наглухо замкнулось вокруг города Ленина. Не было еще никаких признаков существования второго, союзнического фронта в Европе.

А Сталин твердо заявлял, что наша армия не только освободит от гитлеровских захватчиков всю территорию Советской страны, но и поможет порабощенным народам Европы сбросить гитлеровскую тиранию!

И как только прозвучала последняя фраза: «Наше дело правое, - победа будет за нами!», - в землянке тоже зааплодировали, задвигались, заторопились. Счастливцев, услышавших голос Сталина, было не так уж много, и теперь, не медля ни минуты, они должны были пойти к бойцам, которые еще ничего не знали.

Эту ночь - с шестого на седьмое ноября - в окопах и в землянках вовсе не спали: все хотели непременно услышать о выступлении Сталина от тех, кто слушал радиопередачу. Расспросам не было конца.

Итак, праздник наступил, несмотря ни на что.

Утро седьмого ноября бойцы встретили в радостном возбуждении. Вскоре им стало известно, что на Красной площади свершился традиционный парад советских войск и на крыле Мавзолея, как всегда, стоял Сталин.

Делегация ополченской дивизии, оказывается, была вчера на торжественном заседании. Кроме того, несколько сводных подразделений дивизии участвовало в параде...

Поздним утром в одном из окопов появилась девушка-разведчица Каниева, молоденькая узбечка. Ее привел сам командир полка.

- Она была на Красной площади, - коротко сказал он вместо рекомендации.

Разведчицу тотчас же окружили.

- Я и на торжественном заседании была, с нашей делегацией, - негромко сказала девушка и смущенно потупилась: на нее смотрели, как на чудо.

Ее не отпустили до тех пор, пока она не пересказала всего, что только могла вспомнить.

Вчера ночью, после того как делегация вернулась с торжественного заседания, Каниеву и многих других бойцов внезапно вызвали в штаб дивизии. Сначала было непонятно - зачем. Один иэ штабных командиров внимательно осмотрел обмундирование у каждого бойца. Некоторым тут же пришлось устранять кое-какие неполадки в одежде, чистить сапоги... Потом тот же командир построил сводное подразделение. Они долго маршировали во тьме вокруг комендантского домика. А командир все подсвечивал карманным фонариком и делал раздраженные замечания тем, кто сбивался с ноги.

Потом вышли на шоссе и зашагали в сторону Москвы. Тут все поняли: будет парад.

Ополченцев поставили близ Охотного ряда. Было еще темновато, очень холодно, по асфальту гнало косую поземку, с неба падал редкий снежок. Даже у девушек от дыхания намерзли белые «усы»...

Ополченцы перекурили, потолкались, поиграли в «петушки», чтоб хоть сколько-нибудь разогреться, двинулись на Красную площадь. Войска построились буквой «П». На Мавзолее появился Сталин, а за ним члены правительства. Сталин прошел к микрофону.

Бойцы - как сказала Каниева - стояли «нестрого»: каждый тянул шею, чтобы как можно лучше рассмотреть, запомнить Сталина. И тут все забыли о холоде, о застывших ногах, об усталости.

- Мы прошли хорошо, - сказала Каниева не без гордости. - Мы здорово печатали шаг.

- Еще бы! - откликнулось сразу несколько голосов.

- Какой он, скажите? - требовательно спрашивали у разведчицы.

- Он... - девушка задумчиво свела тонкие, в шнурочек, брови. - Он - спокойный, как всегда. На заседании вышел не первым, сел у края стола. Потом прошел к трибуне и смотрел на нас, когда мы аплодировали. Налил в стакан... нарзану, кажется, и начал говорить. А на параде стоял в простой шинели... Не знаю больше, как сказать, - девушка мягко улыбнулась и сразу похорошела. - Он сказал, что во время гражданской войны нам было еще труднее: три четверти нашей страны захватили интервенты. Он сказал: «Вспомните тысяча девятьсот восемнадцатый год, когда мы праздновали первую годовщину Октябрьской революции...»

- Помним, - сурово проговорил боец с закуржавелой бородой.

Девушка взглянула на него и опустила быстрые глаза: этот старик, конечно, все помнил, а ее самое в тот год еще и на свете-то не было...

- По-моему, самое главное, что он - такой, как всегда, - попробовала она объяснить свои впечатления.

- Самое главное... - повторил бородатый боец, перекладывая винтовку из одной замерзшей руки в другую. - Самое главное, дочка, в том, что Сталин - с нами. И если он сказал, что победим, значит - победим!

7. СИГНАЛ „БУРЯ"

В середине ноября началось второе и последнее наступление немецко-фашистских армий на Москву. Противник назвал его «генеральным».

Лавины танковых армий ринулись на советскую столицу одновременно на обоих флангах огромного, протяжением более трехсот километров, Западного фронта. Первые кровопролитные бои завязались: на севере - в районе Московского моря и затем на Волоколамско-Истринском направлениях; на юге - вокруг героической Тулы. Пошла в наступление и пехотная группировка противника в центре фронта - возле Наро-Фоминска.

Замысел противника состоял в следующем: мощные танковые армии, перейдя в наступление на заходящих крыльях фронта, прорывают линию нашей обороны, вгоняя в нее глубокие клинья. Задача центральной группировки - сковать наши армии, не давая им никакой возможности сопротивляться обтекающим фланговым группам противника.

Большое кольцо окружения должно было замкнуться на востоке от Москвы.

Наши армии сражались с беспримерным героизмом, однако на стороне врага было значительное превосходство в танках. Наши армии медленно отступали, нанося врагу чувствительные удары, изматывая его силы, отрывая его от резервов.

К концу ноября фашисты значительно подвинулись на всех направлениях. Почти полностью была окружена Тула, продолжающая сопротивление. Враг занял Истру, Клин, угрожал Загорску. Враг не только приближался к столице, но и навис над нею.

Именно в те дни появились в фашистской прессе хвастливые сообщения о том, что уже «можно рассмотреть внутреннюю часть города Москвы через хороший бинокль». Второго декабря фашистским газетам было дано указание оставить на полосах свободное место для торжественного сообщения о взятии Москвы. Американская и английская пресса или прямо, злорадно заявляла о близкой гибели Москвы, или выражала бесплодное фарисейское сочувствие...

Но, несмотря на временные успехи, враг не достиг своей главной цели: он не мог пробить в советском фронте ни одной, даже малейшей щели. Сражаясь, истекая кровью, наши армии, тем не менее, продолжали стоять перед врагом монолитной стеной. Враг сумел добиться лишь глубокого вдавливания в линию нашего фронта. В то же время никакого оперативного прорыва и расчленения наших армий не произошло.

Бронетанковый кулак, направленный на Москву через Тулу, получил героический отпор и фактически «разжался», растопырив свои «пальцы» в сторону Рязани, Каширы, Лаптева.

Наши серединные армии грудью встретили войска противника на их прямых, кратчайших путях к столице.

Наш Западный фронт сильно подался назад на флангах и весь как бы изогнулся, собираясь с силами и готовясь для ответного удара. Наступила самая критическая фаза великой, невиданной в истории, битвы за Москву.

В наступательном движении немецко-фашистские армии оторвались от своих тылов, воевали без резервов. Гитлеровцы торопились поскорее занять Москву и переселиться в теплые квартиры. Им казалось: еще одно небольшое усилие, и они пройдут победным маршем улицами советской столицы...

Но именно в этот момент было закончено сосредоточение огромных советских стратегических резервов.

Наступал час великого возмездия. Вся Советская страна, затаив дыхание, следила за событиями на Западном фронте. Над головой зарвавшегося врага уже был занесен тяжелый меч русского контрнаступления. Советские войска ждали приказа Сталина.

Москва превратилась в единый боевой лагерь. На ее широких улицах стали возникать баррикады. Частые ожесточенные воздушные налеты, свершаемые с близких вражеских аэродромов, то и дело прерывали кипучую жизнь столицы. Но едва рассеивались пыль и дым от взрывов, как жизнь начиналась снова, с тою же ровной неиссякаемой силой. В Москве соревновались заводы, читались лекции, работали театры.

Тысячи москвичей строили укрепления под столицей, рыли огромный противотанковый ров. И здесь разгорелось социалистическое соревнование: красный флажок победителей трепетал на ветру то на одном, то на другом холме свежевырытой смерзшейся земли... На западе, по горизонту широко разливалось зарево пожаров, небо багрово пылало от ночной канонады. Горели подмосковные города, села, деревни.

Первой огненной вестью с фронта, долетевшей до ополченских полков, была весть о подвиге двадцати восьми панфиловцев. Слова политрука Клочкова-Диева: «Велика Россия, а отступать некуда. Позади Москва», - вошли в глубину сердца каждого бойца.

Дивизия заканчивала обучение. Ополченцы рвались на фронт. Десятки и сотни бойцов и политработников, из числа бывших солдат и кадровиков, дивизия уже послала на пополнение в действующую армию, на Западный фронт. Но на передовую рвались все ополченцы, до единого!

Сколько раз, выйдя в свободную минуту на набережную канала, они смотрели не отрываясь на огненную тревожную линию горизонта! Пожилые бойцы хмурились и молчали. Молодые горячились, потихоньку ворчали на командование дивизии: слишком уж много учебы, когда прямо перед твоими глазами горит родная земля! Довольно учиться, надо воевать! Война научит быстрее и лучше!

Как-то вечером на берегу канала собрались Марина с Сашенькой, Клава и несколько бывших студентов, в том числе, конечно же, и Алеша Петров.

Горизонт, как всегда, пылал перед их глазами. На Москву совершали свой обычный налет фашистские стервятники. Город стоял весь черный, над ним возникали и таяли молочные облачка от зенитной стрельбы. И вдруг в столице вспыхнул пожар.

Теперь ополченцы находились как бы между двух огненных рек. Оба зарева звали в бой, требовали мщения.

- Запомните этот вечер, девушки, - тихо сказала Сашенька. - На всю жизнь запомните.

- Запомним, Саша, - хрипловато откликнулась Марина и показала на близкое зарево. - Ведь это Москва...

- Надо, чтобы фашистский Берлин узнал вот такие же ночи! - пылко воскликнул Алеша.

- Узнает, - неторопливо сказал рассудительный Вася Непомнящих. - Раз Сталин сказал, значит - узнает.

Берлин... Но тогда же, наконец, они - снайперы, пулеметчики - покажут себя на деле? Когда же закончится их учеба?

Однажды, во время тактических занятий, на поле неожиданно появился командир полка Ильин. Критически и нетерпеливо поглядывал он, как стрелки и пулеметчики строились и подравнивались. Когда строй замер, Ильин кратко сказал:

- Нашим братьям, на одном из участков фронта требуется немедленная поддержка. - Он повысил голос: - Товарищи бойцы! Кто желает сейчас итти в бой с фашистами, - два шага вперед!

Строй дрогнул, и обе шеренги всего человек двести - шагнули вперед.

- Так, - сказал Ильин, не изменив суховато-требовательного выражения своего розового от холода лица. - Товарищи командиры! Отобрать пятьдесят человек. - Он добавил потише: - Постарше, кадровых, Понятно?

И вот бывшие студенты, - как ни «ели» они глазами командиров, - снова не попали на фронт. Это можно было счесть уже простым и оскорбительным невезением...

В один из декабрьских дней в газетах появилось сообщение «В последний час» - о провале немецко-фашистского плана окружения и взятия Москвы.

Знаменитые вражеские клинья были накрепко зажаты могучими советскими клещами.

Гитлеровские армии бежали, подгоняемые жестокой русской зимой. Советская авиация бомбила врага на дорогах отступления. Шоссе были забиты трупами «завоевателей» и колоннами застывших машин. Сгоревшие танки, разбитые орудия усеяли подмосковные поля. Трофеи нашей армии исчислялись огромными цифрами. Зарубежная пресса пришла в полное замешательство и писала о «чуде под Москвой». Это был разгром противника на главных путях его наступления - на путях к Москве. Сталинский план обороны столицы претворился в жизнь.

Пулеметчику Алеше Петрову посчастливилось первому из всего отделения услышать по радио сообщение «В последний час». Алеша как раз дежурил в полковой столовой, когда в репродукторе раздались позывные и затем голос диктора произнес: «Передаем сообщение Советского Информбюро» с такой подчеркнутой торжественностью, что в столовой мгновенно затихли разговоры. Официантки поставили тарелки с супом на первый попавшийся стол. Алеша прибежал из кухни с ножом и недочищенной картофелиной в руках. Все сбились вокруг старенького хрипатого репродуктора.

Диктор читал, медленно отчеканивая слово за словом, в голосе его ясно слышалось волнение.

Бойцы, командиры, повара в белых колпаках, девушки-официантки слушали, безмолвные, боясь громко вздохнуть, кашлянуть. Ликование вливалось в сердце каждого широким потоком. Две девушки, переглянувшись, крепко обнялись, едва удерживаясь от радостных слез. Алеша, по студенческой привычке, шептал, запоминая цифры; лицо его возбужденно горело.

- Сталинская выдержка. Сталинский удар,- шепнул один командир другому.

- Именно так, - ответил тот одними губами. Едва кончилось сообщение, как столовая загудела из конца в конец. Алеша все еще стоял у репродуктора с картофелиной в руке. Ребята в отделении еще ничего не знают! Алешу разбирало нетерпеливое желание пойти, рассказать хоть в двух словах. Он решительно не мог вместить в себе одном такую огромную новость.

Он побежал в кухню и обратился к старшему повару:

- Я уйду на минутку. Я сейчас. Тот понимающе усмехнулся в усы.

- Да ты, парень, хоть ножик-то оставь, а то еще подумают...

В кухне дружно засмеялись: у людей теперь открылась душа и для шутки и для смеха...

Алеша уже мчался к двери. Он ворвался в землянку пулеметчиков в расстегнутой шинели, с таким красным, взбудораженным лицом, что все мгновенно повскакали с нар.

- Фашистов погнали от Москвы! Ребята, Генашка, даю слово! Сейчас по радио сообщили...

И он единым духом выпалил ошеломляющие цифры сообщения. Женя Большой на радостях так стиснул Алешу, что у того захрустели кости, Сережа Медведев залился краской до ушей. Вася Непомнящих сдержанно улыбался. Сырцов издал несколько невнятных восторженных восклицаний, потом медленно, с ударением сказал:

- Так, значит...

Все поняли своего отделенного командира: на фронте произошли великие события, а они, ополченцы, все еще сидят в своих землянках - теперь уже тыловых, в точном смысле этого слова!

- Я пошел пока... - озабоченно произнес Алеша, открывая дверь.

Прошел весь декабрь. Новый, тысяча девятьсот сорок второй год ополченцы встретили всё в тех же землянках.

В один из студеных январских вечеров пулеметчики задержались в клубе после того, как выслушали политбеседу о разгроме противника под Москвой.

Бывшие студенты по старой привычке забрались на сцену. Среди них тотчас же вспыхнул горячий спор насчет отправления на фронт.

Что могли они сделать? Обратиться к командиру полка? Но они уже наслышались о его крутом характере. Холодноватое, подчеркнуто начальническое лицо Ильина и в самом деле не внушало особых надежд.

- А Весняк? - звонко спросил Женя Большой. - Что вы скажете?

- Э, куда загнул! Комиссар полка... Но Женя уже загорелся.

- Ну и что же? Весняка мы чаще видим у себя в роте, чем Ильина.

- Дело! - горячо поддержал его Алеша. - Ребята...

Он уже взъерошил свой непослушный вихор и, кажется, уже готов был, на свой риск и страх, сейчас же помчаться к комиссару полка.

Тут дверь клуба раскрылась. Кто-то вошел, еле видный в облаке белого морозного пара.

- Здравствуйте, товарищ комиссар полка! - отчетливо произнес басок Прошина. И тут же, очевидно отвечая на вопрос, Прошин добавил попросту: - Жизнь ничего, Владимир Иваныч.

- Весняк! - пронзительно зашептал Женя Ковалев. - Его зовут Владимир Иванович. - Он многозначительно поднял палец: - Ребята, судьба!

Отделение во главе с Генашкой, стараясь не греметь, выбралось со сцены в зал и кучкой сбилось за спиной комиссара.

Пулеметчики беседовали с Весняком дружески-непринужденно, «по-стариковски», - как определил Алеша, - парни никак не могли набраться духу и прервать их.

Улучив, наконец, подходящий момент, Вася Непомнящих зашел сбоку и встал «смирно».

- Товарищ полковой комиссар, разрешите обратиться. - Вася солидно кашлянул и, глядя прямо в сине-стальные глаза Весняка под крутыми надбровными дугами, добавил: - Мы тоже хотели бы на деле проверить свою готовность. Нам всем кажется - срок уже прошел. Сегодня утром мы просились на фронт, но...

- Так, так. - Комиссар с живостью повернулся на каблуках. Юноши невольно подтянулись. Весняк увидел перед собою десяток взволнованных лиц. - Ну, что ж, давайте побеседуем, - серьезно сказал он.

Усевшись на скамье, Весняк снял шапку, пригладил волосы и махнул рукою пулеметчикам: садитесь!

- Я вас понимаю, - негромко, дружелюбно начал он, внимательно вглядываясь то в одного, то в другого бойца. - Очень трудно... - он помолчал, видимо, подыскивая и оценивая слова, - в то время как идет великое и трудное сражение за Москву, попросту учиться, жить в мирном лагере... тем более, что мы с вами и пошли в армию именно для того, чтобы защищать Москву.

Он видел, какою признательностью вспыхнули глаза у юношей, как они порывисто придвинулись поближе: в самую точку он попал. На одну минуту он ощутил себя учителем, сидящим среди своих учеников. До чего же они молоды - каждый из них мог быть его сыном...

- Я понимаю вас, товарищи, - повторил комиссар, вытаскивая из глубокого кармана шинели старый серебряный портсигар.

И по тому, как медленно, рассеянно взял он папиросу и щелкнул крышкой портсигара, юноши поняли: сейчас начнутся «но»...

- В войне, друзья мои, побеждает та армия, которая располагает наибольшими резервами, армия, имеющая возможность готовить, - я хочу сказать, беспрерывно готовить, - серьезное кадровое пополнение, какой бы острой ни была обстановка войны. Нас еще не призывают на фронт. Это прежде всего обозначает, что нам предоставлена возможность хорошо обучиться военному делу. Но это обозначает также и то, что на нас возлагают серьезные надежды. Вот так. А мы с вами, друзья мои, еще не совсем готовы вступить в бой. Признаемся в этом прямо...

Комиссар вытащил спички, но вдруг вспомнил, что он не угостил папиросами собеседников, и снова открыл портсигар. Папироску взяли только Генашка - он действительно был курильщиком - да Сережа Медведев, покрасневший при этом, как девушка. Сережа вовсе не умел курить и только пускал дым. Парни не преминули подарить его колкими шуточками, произнесенными, впрочем, шепотом.

- Придет час, и мы с вами пойдем в бой, - сказал комиссар, окутываясь дымом.

- Скоро? Скоро? - послышалось сразу несколько голосов.

Весняк удержал улыбку, она сияла только в его глазах.

- Скоро. Нам не довелось бить врага на ближних подступах к столице, это правда. Я только что проехал по следам боев, - по небольшому делу был на передовой, - и видел подмосковную землю. Я не буду говорить вам о пепелищах, о следах народного горя. Но, друзья мои, сколько немецких трупов я видел, сколько могил с касками на крестах, сколько поломанных, расстрелянных машин, орудий, танков! Можно сказать одно: дело сделано. Фашисту никогда не увидеть не только Москвы, но и лесов Подмосковья...

Комиссар затушил папиросу и, скатав ее аккуратным шариком, бросил в угол.

- Но есть еще и дальние подступы к Москве ... И даже больше: где бы мы с вами ни воевали, все равно, товарищи, мы будем воевать за нашу Москву, потому что Москва - сердце нашей Родины. Куда бы ни занесла нас военная судьба, где бы ни очутились мы с вами, всюду мы будем и останемся москвичами. Не так ли? И даже когда переступим границу и пойдем по земле фашистской Германии, мы будем воевать за Москву. Так надо понимать наше дело. А войны, друзья мои, хватит с избытком еще и на нас с вами...

Комиссар, конечно же, был прав. Но вести с фронта все больше будоражили ополченцев, обжигали им сердца. Фронт властно призывал к себе!

Правда, теперь уж всем было заметно, что скоро дивизия пойдет на передовую. Полки получили теплое фронтовое обмундирование, в санчасти уже мастерили санитарные сани и волокуши, каждому бойцу был вручен индивидуальный пакет. С успехом прошло общедивизионное учение. В батальонах начались усиленные лыжные тренировки.

И вот тут однажды выдался денек, когда отделение Сырцова вышло в лыжный поход и юноши - на какие-то считанные часы - позволили себе почти забыть о войне.

Очень уж солнечным был этот денек! И белый снег так весело и мирно искрился под ногами у лыжников. Отделение быстро добежало до знакомой пологой, обдутой всеми ветрами горы, с которой почти невозможно было скатиться, не уткнувшись в снег обеими лыжами и носом.

Во всяком случае румяное лицо Сережи Медведева, добродушного увальня, обычно изображало полную безнадежность уже с того момента, когда он отталкивался от наста палками....

И на этот раз Сережа Медведев не изменил своим привычкам: он свалился набок еще в середине горы. Улучив момент, когда отделенный Сырцов принялся длинно и сердито отчитывать неуклюжего Медведева, двое друзей, Алеша Петров и Вася Непомнящих, сибирячок, отбились от отделения и убежали в соседний лес. Здесь их поразила тишина, которую даже война не могла нарушить. В мире существовал только один звук: где-то в вышине, у самой макушки сосны, долбил дятел, но и этот глухой, короткий, словно озябший звук не нарушал, а скорее подчеркивал тишину леса. Ветви неподвижно держали на себе плотные охапки снега, блистающего под солнцем.

- Мираж... - пробормотал Алеша, моргая заиндевелыми ресницами. - Солнце, мороз, тишина... совсем по Пушкину.

Он покосился на друга, ожидая какого-нибудь подвоха: Вася всегда оставался рассудительным и трезвым. Непомнящих, однакоже, молчал, и на его скуластом лице бродила такая странная улыбка, что Алеша спросил:

- Не так, что ли?

- Так, - тихо, не глядя на него, сказал Вася и неожиданно добавил: - Я вчера стихи написал.

- С...стихи? Ты?

- Я. Слушай.

Вася сдвинул ушанку на затылок и прочел Алеше, обомлевшему от изумления, следующие строки:

Умело и тонко, не сразу, не вдруг,

Жизнь нити для каждого нижет.

Возможно, что твой незадачливый друг

Пройдется вразвалку по скверам Парижа,

Возможно, закурит в аллеях Гайд-парка,

Шагнет не спеша по камням Ватикана,

Возможно, встречавшая Цезаря арка

Встретит советского капитана,

Возможно, в бою прорываясь вперед,

Мечтаний изящных нескладный ваятель,

Жить не начав, в девятнадцатый год

Могилу найдет твой веселый приятель.

Улыбку тая, захлебнувшийся кровью,

Он рухнет на землю костлявым мешком

С неконченой песнью, с неспетой любовью,

Застывший, ненужный, безжизненный ком!

Стихи отзвучали, ушли в тишину леса, а Алеша все еще молчал. Конечно, он заметил шершавость строк: и «камни Ватикана», и взятого, очевидно, для рифмы «капитана», и печальный конец. Но Вася предстал перед ним с такой неожиданной, с такой трогательной стороны, что Алеша заволновался и вскрикнул от всего сердца:

- Вот здорово! Ты - поэт! И давно это ты?

- В смоленских окопах начал, - смущенно пробормотал Вася, - у меня уже две тысячи строк есть.

- Здорово! «Мечтаний изящных нескладный ваятель»... Васенька, друг... Прямо-мираж, ей-богу!

Оба они замерзли и, чтобы согреться, а главное, от полноты чувств, соскочили с лыж и принялись с хохотом тузить друг друга.

В землянку они вернулись позднее всех, вывалянные в снегу, раскрасневшиеся и такие счастливые, что Генашка, налетевший на них с начальственным окриком, только махнул рукой и сердито завалился на нары.

Пулеметчики, конечно, никак не могли знать о том, что именно в этот час в кабинет комполка Ильина вошел начальник штаба Бобров и коротко доложил:

- Товарищ командир полка, сообщение из штаба дивизии: сигнал - «Буря».

- Так, - сказал Ильин, отодвигая от себя карту, блокнот и кучку разноцветных карандашей. - Так. Выступаем на фронт.

Батальоны подняли по тревоге еще затемно. Пулеметчики сразу поняли, что это не обычная тревога. Весь лагерь был наполнен смутными шумами: батальон полностью снимался с места. Значит, пришел их час. Они отправляются на передовую...

Юноши возбужденно шутили, посмеивались. Но каждый из них на какую-то секунду все-таки остановил затуманенный взгляд на полуосвещенной землянке, на приземистой «чудо-печке», изобретенной неутомимым Женей Ковалевым, на голых и теперь неуютных нарах, где столько было переговорено, передумано длинными ночами...

Они вышли наружу, пристроились к соседней роте. Алеша напряженно всматривался в тьму, прислушивался к звукам. Вот коротко заржала лошадь, и тотчас же послышался басистый сердитый окрик. Чей-то тонкий голос осторожно позвал: «Мышкина, Саня, ты здесь?» Потом прозвучал голос с уютной хрипотцой, голос Софьи Ненашевой. Где-то совсем близко от пулеметчиков собиралась в дорогу санчасть.

С кем же пойдет Марина? Где он, этот самый комендантский взвод? А вдруг они с Мариной не попадут вместе на передовую?

Сердце у Алеши тревожно сжималось, и он молча отпихивался от ребят, затеявших толкотню, чтобы погреться. Где снайперы? Где Марина?

Вдруг Алеша разглядел стремительную фигуру Вильнера, дирижера самодеятельного оркестра, ставшего теперь начхозом. Алеша рванулся во тьму и цепко схватил начхоза за рукав.

- Товарищ Вильнер! Где сейчас комендантский взвод?

- Не могу знать, - впопыхах, вырываясь от Алеши, ответил Вильнер и прибавил совсем уж ни к чему: - Без них, брат, запарился.

Рота построилась. Мгновение напряженной тишины, затем команда и дружный множественный хруст снега под валенками. Тронулись. Как обычно, студенческое отделение оказалось на «Камчатке». Кто же идет сзади? Не все ли равно-кто, раз нет Марины...

Ленинградское шоссе. Морозный вечер. Легкий, реденький буран. По обеим сторонам шоссе выстроились молодые разлапистые тополя, неподвижные в своем снежном убранстве. Неба совсем не видно - какая-то чернота над головою, даже снежинки кажутся темными...

Сзади - сдержанная команда, старательный, твердый хруст снега: наверное, подтягиваются отставшие. Вот подошли вплотную, даже дыхание слышно. И вдруг... тихий знакомый голос: «Пулеметчики?» - Алеша задрожал и сразу потерял способность говорить. Кто-то ответил за него. Только тогда Алеша обернулся и спросил, заикаясь:

- Ма... Марина?

- Я!

- А я-то думал... я боялся...

- Мы не хотели итти с трубачами, и вот - при стрелковой роте...

- Не разговаривать!

- Есть не разговаривать! - с готовностью, во весь голос ответил Алеша. - А петь можно, товарищ отделенный командир?

- Запевай! - не совсем уверенно скомандовал Сырцов: нигде в батальоне больше не пели, и отделенному могло, значит, влететь...

- «Эскадрилью»! - тихонько сказала Марина за спиной у Алеши, и он кашлянул, прочищая горло.

И в самом деле, разве есть на свете еще хоть одна песня, более подходящая для момента, чем «Эскадрилья»?

Где облака вершат полет,

Снаряды рвутся с диким воем...

Парни хорошо разучили мелодию, спелись, но все откладывали песню до решительной минуты, когда они действительно пойдут на передовую... И вот она пришла, наконец, эта желанная минута!

Смотри внимательно, пилот,

На землю, взрыхленную боем!

В слитном мужском хоре слышен был единственный девичий голос: это пела Марина.

Ей вспомнилось вдруг, как она мечтала стать пилотом. С нетерпением ждала она вызова на приемочную комиссию Аэроклуба. А врач в приемочной комиссии сказал ей что-то непонятное насчет сердца и добавил с сожалением: «Не бывать вам птицей, милая девушка!..»

Пропеллер, громче песню пой,

Неси распластанные крылья!

Ну, что же, и на земле можно отлично воевать, а мечта так и останется мечтой... Но, может, быть, придет еще время и для ее свершения?

За вечный мир,

В последний бой

Лети, стальная эскадрилья!

Морозная мгла, в которой тускло серебрились ленивые снежинки, бодрый хруст снега под сотнями ног и летящая прямо в небо энергичная мелодия песни - все это было так удивительно и так хорошо, что Марину охватило чувство восторга.

За плечами у нее словно выросли крылья, и она сама летела вместе с песней навстречу всему, что ждало их там, впереди.

Да, грянул сигнал «Буря», и мы идем сражаться.

За вечный мир

В последний бой

Лети, стальная эскадрилья!

8. ЭТО ЕЩЕ НЕ ФРОНТ

Возле стадиона «Динамо» батальон свернул влево и вышел к Савеловскому вокзалу.

Затемненное здание вокзала показалось Алеше совершенно незнакомым, нахмуренным и необыкновенно тихим. А между тем именно с этого вокзала совсем недавно, года три назад, семья Петровых уезжала на дачу на все длинное, беззаботное, солнечное лето. Какой веселой музыкой наполнен был тогда вокзал для белобрысого проказливого мальчишки Алеши! И мама... Ах да, мама! Надо сообщить ей, что он уезжает на фронт.

Пулеметчики стояли вольно близ стены вокзала, ожидая, пока им укажут вагоны. Алеша вытащил из-за пазухи свою тетрадку, помуслил карандаш и, положив тетрадь на спину Жени Большого, торопливо набросал несколько строк. Потом он сунул Жене конверт и попросил написать адрес.

- На имя сестры посылаю, - объяснил он, - боюсь, как бы мать моего почерка не узнала. Сердце у нее, понимаешь ли...

Письмо опустили в почтовый ящик, и Алешу тотчас же захватила суета посадки.

Пулеметной роте, оказывается, дали всего две теплушки. Было тесно, темно, и бойцы не без труда разместились на нарах. Тут же, в темноте, Сырцов сказал Алеше, что в батальон к ним назначен новый комиссар.

Ну что ж, этого надо было ожидать: прежний батальонный комиссар, с которым бойцы принимали присягу, еще раньше отправился на фронт, с другой частью.

Погрузив пулеметы, ящики с патронами, лыжи и свои немудрые пожитки, парни вылезли из теплушки и пошли «на разведку».

Под слабым синим, колеблющимся светом фонарей на всем протяжении эшелона шла погрузка. «Старички» из хозвзвода с великим трудом, пыхтя и ругаясь втаскивали на платформу санитарные сани.

Пулеметчики не вытерпели, подтолкнули друг друга:

- Гляди, старички-то... А мы - стоим!

- Отделение! - отрывисто скомандовал Сырцов. - На платформу!

Пулеметчики выставили с платформы «старичков» и, молодецки покрикивая, вмиг накидали сани в несколько этажей. Они уже собирались удалиться «гордо и с достоинством», как вдруг их настиг звонкий сердитый оклик:

- Кто грузил сани?

- Отделение пулеметчиков, - скромно рапортовал Сырцов. - В порядке помощи. Командир отделения Сырцов.

Пулеметчики, на всякий случай, вытянулись «смирно». В полосу слабого синего света вступил офицер. Его острое темноглазое энергичное лицо было им незнакомо.

- Так, товарищ командир отделения, - сказал офицер, блеснув белыми зубами: улыбка его не предвещала ничего доброго для парней. - Разгрузить сейчас же. Первой же взрывной волной разбросает все сани. Да и без волн они рассыплются, просто от качки. Понятно?

- Понятно, товарищ батальонный комиссар, - виновато ответил Сырцов.

- Можете исполнять.

- Есть исполнять.

Отделению пришлось-таки попыхтеть, пока проклятые сани не поместились на платформе в полном порядке. «Старички» сидели в сторонке и, посмеиваясь, раскуривали толстенные цыгарки.

- Так вот, - возвестил Сырцов, когда усталые и притихшие пулеметчики соскочили с платформы, - это и есть наш новый комиссар. Товарищ Бирук Сергей Борисович. Чуете?

- А-а...

- Чуть не «бирюк».

- Н-да-а.

У него, должно быть, твердая рука. Энергичен, даже зол. Был ли он на войне? Это ведь главное...

Как бы то ни было, но рассвет застанет их уже в пути, и впереди - фронт.

В теплушке, в кромешной ледяной тьме, парни улеглись навалом, сберегая тепло. Алеша лежал, уткнувшись в теплый, ровно дышащий бок Васи Непомнящих, и думал о Марине. Где она? Вот было бы здорово, если б и она в эту минуту вспомнила о нем!

Он не заметил, как уснул. Его разбудили на рассвете.

Состав стоял, но только не в Москве, а на каком-то пустынном и заиндевелом подмосковном полустанке.

- Быстро! - крикнул Алеше недовольный, заспанный Сырцов. - Часовым на паровоз. Куда? А винтовку?

Алеша спрыгнул на мерзлые, скрипучие доски перрона, поспешно осмотрелся: черт возьми, спросонок он даже не мог сообразить, в какой стороне паровоз.

Тут из белесого тумана подошел к нему, твердо скрипя снегом, невысокий офицер, в котором Алеша смутно узнал нового комиссара.

- Боец Петров?

- Боец Петров, товарищ батальонный комиссар.

Бирук внимательно смотрел на Алешу, а тот не смел шевельнуться от изумления. Молодое спокойное лицо комиссара было искажено глубоким, зияющим шрамом, смявшим челюсть и часть подбородка. Оттого, должно быть, в лице комиссара была какая-то раздвоенность выражения.

- Комсомолец? - отрывисто спросил он, доставая папиросу.

- Так точно. Комсорг роты.

- Тем лучше.

Значит, он побывал на войне, и не только побывал, а еще и изуродовался...

- Пост на передней площадке паровоза. Следить за состоянием пути. Воздух. Не спускай глаз.

Он осторожно зажег спичку, и тут Алеша даже вздрогнул: на левой руке у комиссара было всего три пальца, и свежие, красные рубцы перекрещивали, стягивали всю худую, искалеченную кисть.

- Есть не спускать глаз, - ответил Алеша, волнуясь.

- Батальон доверяет тебе самый ответственный пост.

- Не подведу, товарищ комиссар.

- Знаю, ступай. Погоди.

Он быстро шагнул к Алеше и все с тем же раздвоенным, неопределенным выражением лица натянул ему ушанку на глаза и крепко, не без труда, помогая искалеченной рукой, завязал шнурки под подбородком.

- Береги лицо! - он улыбнулся, блеснув ровными зубами.

Так вот отчего улыбка у него кажется недоброй: от шрама, исказившего половину его лица!

- Беги. Сейчас тронемся.

«Не замерзну, простою, сколько нужно. Весь день буду стоять», - хотелось сказать Алеше, но он постеснялся, молча повернулся и стрелой помчался к паровозу, слабо пыхтевшему в тумане.

Пост и в самом деле был очень трудным.

Паровоз, содрогаясь от напряжения, со свистом разрезал морозный туман, который, впрочем, все более заметно отступал к лесу.

Под ногами у Алеши крупно сотрясалась металлическая узкая площадка. Впереди была только снежная пустыня, прорезанная двумя стремительными лентами пути, да белесое, пустое, загадочное небо.

Прошло четверть часа, еще четверть часа, и Алеша явственно почувствовал во всем теле и особенно в ногах острые уколы, от которых его бросало в холодную дрожь.

Он, Алеша, был ведь, в сущности, даже впереди паровоза и принимал на себя всю силу ледяного ветра, утроенного движением.

Взглядывая то на рельсы, сиреневые от мороза, то на небо, слившееся с промерзшим леском на горизонте, Алеша принялся изо всех сил топать валенками, чтобы подошвам стало больно, потом жарко... Главное - не спускать глаз с земли и с неба: батальон вверил ему самый ответственный пост!..

...В эшелоне, подолгу простаивающем на всех больших станциях, мало-помалу установился свой собственный быт.

В теплушках продолжалась размеренная учебная жизнь, бойцы несли гарнизонную службу по эшелону, с жадностью слушали сводку Советского Информбюро, чистили и холили оружие. В санчасти неутомимый врач Фурцев читал лекции об огневых ранениях.

Посты - кроме передней площадки паровоза - были установлены на тендере паровоза, в середине и в хвосте эшелона. Здесь дежурили пулеметчики. Но самым «отчаянным» нарядом считался наряд на кухне. Во время стоянки, длительность которой была неизвестна, дежурный обязан слетать за водой. Особенно тяжко приходилось по вечерам: выскочишь - тьма, неизвестно, куда бежать, потом, с водой, мчишься так, что ведро плещется и шинель вся обледеневает...

На вагонах эшелона было написано мелом «ст. Горовастица». Бойцы спрашивали друг друга, что это за станция, но никто толком не знал.

Во время движения всякая связь между теплушками прекращалась, и на стоянках все дружно высыпали из вагонов, чтобы свидеться друг с другом, узнать новости, поболтать и посмеяться.

На одном из разъездов их догнал эшелон артполка добровольческой дивизии. Бойцы спускали лошадей на землю, и лошади, ошалевшие от долгой качки и душной полутьмы вагонов, ржали, оседая на задние ноги.

Вот в этой-то сумятице и началась вдруг воздушная тревога.

Оба паровоза и еще какой-то третий, тонкоголосый - должно быть, маневровая кукушка, - загудели взапуски. Визгливо заржали обезумевшие лошади. Пулеметчики выкатили свои пулеметы, поставили их на зенитные установки, приготовили бронебойные патроны. Стрелки рассыпались шеренгой у вагонов.

В небе уже отчетливо был виден вражеский самолет. Это был «Хейнкель» с длинным, осиным туловищем и с черными крестами на крыльях. Он нудно гудел, вися на одной и той же высоте. Спикирует или не спикирует?

Летчик, конечно, видел и воинские эшелоны и сумятицу на разъезде. Но он, очевидно, нес свой бомбовый груз туда, на восток. Не спикировал. Не сбросил бомб...

Вот темное тело самолета, с хищно вытянутым длинным носом, вплыло в квадрат, наблюдение за которым вел расчет Алеши Петрова. Летит, стервец, как на прогулку!

Алеша - первый номер в расчете - со злобным наслаждением выпустил очередь. Самолет так же плавно ушел из его квадрата... промах.

- Ты чуть не сбрил зад у лошади, - сказал Алеше его второй номер, Вася Непомнящих. - Гляди.

Широкогрудый карий жеребец плясал на задних ногах, задирая гривастую голову и волоча за собою, на конце поводьев, щуплого бойца.

- Полетел, гад, на Москву, - сказал, отвернувшись, Алеша.

Это была их первая настоящая боевая встреча с вражеским самолетом. Правда, бойцам приказали стрелять только в том случае, если самолет спикирует. Но пулеметчикам стрелять не воспрещалось и подбить самолет - тоже. Однако фашист молча проследовал дальше. На Москву. Вместе со своими бомбами.

Злое чувство обиды и горькой беспомощности овладело Алешей. Он видел, что Вася думает примерно о том же. Оба они, стараясь изо всех сил, покатили пулемет обратно, в теплушку. К ним в пулеметный расчет уже в пути назначили толстощекого, белесого, удивительно нерасторопного паренька Яшу. Кто-то в шутку сказал, что Яша - разжалованный повар. Шутка эта сразу накрепко прилипла к толстому Яше.

Сейчас Яша, пыхтя, равнодушно тащил пулеметные коробки. У самой теплушки, поскользнувшись, он грохнул коробки оземь.

Алеша повернул к нему потное лицо, не сдержался и выругался с таким напором, что голос у него сорвался на мальчишеский фальцет.

- Ну, это тебе не кастрюля с кашей. Растопырился!

На душе у него стало вовсе смутно и тяжко: он понимал, что ведет себя неправильно - и как боец и как комсорг...

В сумерках эшелон остановился на большой станции.

По теплушкам полетел приказ командира полка; всем выходить на перрон, трубачам - с инструментами. Приказ комполка застал Вильнера на кухне, где он глубокомысленно раздумывал над скудными запасами картофеля. Выслушав связного, он молодецки соскочил, минуя обмерзлую лесенку, на укатанный снег, подтянулся и, мгновенно преобразившись, явился к командиру уже в образе дирижера полкового оркестра.

Выслушав комполка, он сумел не изобразить на востроносом лице изумления, подобрал полы шинели и побежал рысцой к музыкантам, которые, толпясь у темного здания вокзала, уже нетерпеливо и робко погукивали, прочищая трубы.

Приказано было... играть танцы.

Капитану Ильину не приходилось, конечно, гадать, где находится неизвестная станция Горовастица.

Он имел сведения, что небольшая эта станция, далее которой поезда не шли, засечена и пристреляна противником, в связи с чем ополченцам предстояло высадиться несколько ближе, на станции Черная. Высадившись, батальоны должны будут тотчас же, с предельной быстротой, уйти вглубь от железной дороги. Далее им предстоял длинный, примерно стокилометровый, переход по разбитой и заснеженной фронтовой дороге. Не трудно было предугадать, что обоз непременно отстанет, люди отощают, молодежь с непривычки сотрет ноги, поморозится... Но сложнее всего было то, что необстрелянный полк, очевидно, прямо с ходу ввяжется в бои на одном из самых тяжелых участков Калининского фронта...

Остановка на большой станции определилась на всю ночь, и капитан Ильин решил развлечь свою молодежь. Это было не только вполне простительно, но даже необходимо - повеселиться в последний раз перед фронтом.

И сам он, капитан Ильин, не бог знает какой старик и, к тому же, танцор отчаянный. Об этом его качестве в полку еще никто не знал. Но когда молодежь, робко пересмеиваясь, сгрудилась на перроне, а Вильнер взмахнул своей дирижерской палочкой (и не только палочкой, но и головой и обеими руками - так было здесь темно), Ильин крикнул своим резким голосом:

- Шире круг! - и, выхватив из тесной группы девушек озорную Саню Мышкину, открыл неожиданный вечер.

С первыми же тактами старинного вальса, звучавшего на морозе как-то надтреснуто (одна труба нещадно фальшивила), молодежь забыла про все на свете.

- Мираж... - бормотал Алеша, пьянея от внезапного безудержного, юного веселья. Он нетерпеливо искал Марину.

Группа девушек быстро таяла - все они уже танцевали в кругу. Алеша увидел там даже седоусого, торжественного врача Фурцева. Марина ждала Алешу, стоя в сторонке.

Они одновременно увидели друг друга, и, кажется, оба вскрикнули. Марина положила на его плечо руку в большой однопалой варежке, он крепко обхватил ее и сразу же ощутил под пальцами тугой, аккуратно заправленный хлястик шинели.

- Необыкновенный вечер, - шепнул он, когда они закружились в вальсе.

- Да. Мы запомним его.

- Я думал о тебе ночью. Проснулся, замерз... и думал.

Она помолчала, потом обронила:

- Да.

После танцев Вильнер, припомнивший свою довоенную профессию массовика, затеял игры. Юношам особенно понравилась игра в «жгуты». Тут было много беготни. Виноватого били чьим-то новым, сложенным вдвое солдатским ремнем.

Потом Алеша и Марина потихоньку отбились от веселой толпы и медленно побрели по скрипучему снегу. Что ждало их впереди? Долго ли еще ехать? Встречи, наверное, будут случайными, редкими...

Трубач певуче заиграл отбой. Они остановились. Вот она - последняя беззаботная, счастливая минута. Как об этом сказать? Может быть, следует проститься? Они постояли, растерянные, потом взялись за руки и побежали вдоль затихшего эшелона. Алеша проводил Марину до девичьей теплушки. Вот это и было их прощанием...

Утром, проснувшись, Алеша подтянулся на руках, выглянул в окошечко: увы, они стояли все на той же большой и тихой станции. Ну и смешно же получилось, что они с Мариной так торжественно расставались!

Судьба, должно быть, решила побаловать их: они простояли весь короткий зимний день, и за весь день не было ни одной воздушной тревоги!

Пулеметчики высмотрели кран водокачки, метрах в полуторастах от вагона. Раздевшись до пояса, они побежали к нему, вымылись, растерлись докрасна, приговаривая: «Что русскому здорово, то немцу - смерть!» И, гордые, промчались обратно вдоль всего состава.

Не прошло и минуты, как- они увидели двух невысоких девушек в одних голубых безрукавках, бежавших к тому же крану... Это были, конечно же, Марина и Сашенька.

В сумерки эшелоны тронулись в свой последний перегон.

Глубокой ночью полк спешно высадился на маленькой станции. Строжайше было приказано - не шуметь. Команду подавали вполголоса по цепочке. Теплушки опустели.

Колонна растянулась по узкой снежной проселочной дороге. Дула колючая поземка, ноги разъезжались на ухабистых колеях или увязали в рыхлом снегу. Командиры беспрерывно поторапливали бойцов. В мутный предрассветный час головные в колонне разглядели рваные контуры разваленного здания, темнеющие впереди.

- Станция Горовастица, - тихо сказал кто-то.

- Была, - откликнулись сзади.

Бойцы не ошиблись: то темнела разрушенная Горовастица. Колонна резко повернула вглубь от железнодорожного полотна и вышла на широкую разъезженную и скользкую дорогу, по обочинам которой высились неровные сугробы снега. Это и была фронтовая дорога.

Так начался первый стокилометровый, фронтовой поход ополченцев.

Бесконечно тянулись долгие дни и долгие ночи.

Белая - белая до рези в глазах - лента дороги убегает и убегает вперед. По обеим ее сторонам стоят одинаковые елки, широко и неподвижно распластавшие свои снежные лапы. Острые вершины елок, как темные пики, прямо устремленные в небо, видны далеко впереди.

Мешок за плечами кажется свинцовым, свинцовой усталостью налиты и ноги. Неодолимо манят к себе пышные сугробы, окаймляющие дорогу: снег на них не тронут даже птичьей лапкой и так и серебрится под холодным солнцем. Прилечь бы в эту мягкую снежную постель на одну, только на одну коротенькую минутку...

Не удержишься, присядешь, вернее упадешь в снег, и тотчас же дрема охватывает тебя властными, пушистыми, неразмыкаемыми лапами. Ничего на свете не надо, только спать, спать... Однако через пять-десять минут чувствуешь, как начинает подмерзать распаренное потное белье. Страшно пошевелиться: прикасаешься словно к ледяной корке. Надо вставать. Можно ведь замерзнуть насмерть.

Обоз и кухня сильно отстали от полка, и к холоду и усталости незаметно прибавился и голод.

На коротких стоянках люди братски делили последние сухари. Расходовать НЗ было запрещено. Костры не разводили и довольствовались снегом, подтаявшим в котелках.

Марина и Саша, взявшись за руки, шли рядом со своим бородатым «батей». Прошин, покряхтывая, терпеливо, вместе со своим расчетом, тащил пулемет. Лыжи у «максима» мучительно скользили на ухабах и раскатах. «Батя» хрипло подшучивал над своими «старичками» и незаметно облизывал сохнущие, словно в лихорадке, губы.

Марина видела, как быстро изменялось, суровело, худало лицо Прошина. Он, видимо, страдал от голода и усталости. Девушки пошептались, и Сашенька вынула из мешка заветную коврижку хлеба.

Как бурно запротестовал, загремел своим басом Прошин!

- Возьми, батя, - уговаривала Марина, кладя ему на колени коврижку. - Ты вон какой большой, тебе больше есть хочется, чем нам. Мы с Сашей маленькие. Много ли нам надо?

Он сурово отказывался, укорял ее за расточительность, но на сердце у него теплело и теплело, словно чья-то властная рука отводила от него усталость, холодное оцепенение, дрему.

Марина смотрела на него, любопытно и доверчиво приподняв брови. Удивительная ее улыбка, с силой проникающая прямо в сердце, так и светилась на этом обветренном, осунувшемся и даже слегка чумазом лице. Она улыбалась всегда, - наверное, даже во сне. И сила, и нежность, и девичье лукавство, и просто молодая, безоглядная радость жизни, - все в этой улыбке притягивало, покоряло, обезоруживало. Раньше, в лагере, Прошин не раз с гордостью думал, глядя на Марину: «Только у наших советских ребят может быть такая особенная, светлая улыбка». А сейчас вот, по правде сказать, ее улыбка, ее шутки очень пригодились и ему самому.

- Ну, ладно, - сказал он наконец, растроганно усмехнувшись в усы. - Только всем поровну.

После привала колонна спустилась с горки и растянулась на длинной снежной равнине. Это было огромное озеро. Елки, сосны, озябшие березки, хрустящий под ветром кустарник - все отступило в стороны. В белой пустыне снегов четко обозначилась темная, разорванная, медленно ползущая колонна. И вот тут-то и раздался окрик:

- Воздух!

Тройка вражеских самолетов появилась из-за кромки леса и на большой высоте поплыла над озером.

В колонне произошло замешательство. Кое-кто упал на снег, но тотчас же вскочил. Прятаться было некуда. Внизу - вода, кругом - белый снег, наверху - самолеты...

Прошин дернул за рукав Марину, потом Сашеньку, невольно загораживая их своим телом, но тотчас же пробормотал:

- Кучно-то хуже... - и легонько оттолкнул девушек.

- Вперед! - негромко крикнул комиссар Бирук, поднимая к небу спокойное изуродованное лицо. - Жми, ребята, к берегу!

Бежать, однако же, не было никакого смысла: берег с густым, низкорослым рядком елочек едва виднелся впереди. Колонна молча тронулась вперед. Рокот самолетов лез в уши и, казалось, обнимал со всех сторон. Кое-кто невольно втягивал голову в плечи, кое-кто косился на небо.

Марина и Сашенька ровно шагали впереди Прошина. Вот Марина оглянулась. Прошин даже вздрогнул слегка: она улыбнулась ему...

Самолеты не могли не видеть колонну на ровном снегу озера, но они пролетели, не сбросив бомб, которые были предназначены, очевидно, для иной цели...

На исходе вторых суток похода колонна вошла в большую деревню, беспорядочно разбросанную по пологому склону лесистого оврага. Здесь объявили ночевку, разрешили израсходовать НЗ. Но усталость была так велика, что есть совсем не хотелось. Труднее всего оказалось выстоять на ногах короткий последний срок, перед тем как разведут на квартиры.

Алеша стоял вместе со своим расчетом, едва удерживаясь от нестерпимого желания повалиться тут же на снег, возле пулемета, который окончательно вымотал у них все силы: одна лыжа у пулемета сломалась, пришлось тащить его по очереди на плечах.

Наконец квартира нашлась.

Ввалившись в избу, парни заботливо установили пулемет, сняли мешки, попадали на пол - кто где стоял - и заснули.

Ранним утром, спросонок, Алеша долго не мог понять, где он, почему все тело у него какое-то деревянное, чужое, - страшно пошевелиться. В серой сонной тьме, окружавшей его, слышалось хриплое дыхание спящих и какой-то слабый, скрипучий, ритмичный звук. Нехотя открыл он глаза и сразу вспомнил все. На полу вповалку крепко спали его товарищи. Около закопченного чела русской печи тихо двигалась старуха: она щепала лучину, - вот откуда шел этот слабый, уютный звук.

Алеша осторожно повернулся на бок - и внезапно встретился взглядом с... Сашей Кузнецовой. Черные, с усмешкой глаза Саши пристально разглядывали его; она тоже лежала на полу и проснулась, наверное, еще раньше. Вот она медленно и словно неохотно улыбнулась.

Алеша даже закрыл глаза - такой жар вдруг пронял его: где-то здесь, значит, и Марина. Где нитка, там и иголка. Он снова, почти со страхом, открыл глаза. Ну, конечно, рядом с Сашей, заботливо укрытая шинелью, свернулась клубочком Марина. Алеше видны были только разметавшиеся непокорные светлые кудряшки на ее затылке.

Ну вот, больше ничего ему не надо: Марина здесь!

Какая мирная, домашняя тишина кругом и в избе и за окнами, где лениво синеет зимний рассвет. Нет, так называемая фортуна удивительно благосклонна к нему: она подарила еще один тихий, счастливый час перед самым фронтом...

Сашенька между тем бесшумно выскользнула из-под шинели, одернула смятую гимнастерку, провела ладонью по голове.

Секунду она простояла за спиной у старухи, потом тихо сказала:

- Бабуся, дайте я пощеплю.

Женщина неторопливо обернулась, и Саша вздрогнула от неожиданности: она была высокая, эта женщина, и совсем еще не старая.

- Тетя... - в замешательстве поправилась Саша. - Дайте помогу. - Она забрала из рук женщины ржавый косарь и сосновое полено, лохматое от заусениц, и принялась ловко, с охотой щепатъ лучины.

Женщина все еще молча стояла над ней.

- Я и печь затоплю, - сказала Саша, выпрямляясь, и снова смутилась.

Что-то странное было в лице женщины - пепельно-сером, с темным, неподвижным и каким-то слепым взглядом. Казалось, ей трудно было сдвинуться с места, промолвить слово: она стояла, скованно опустив длинные руки и горбясь как-то не по-старушечьи, а словно держа на плечах тяжелую кладь.

Вдвоем они принялись молча хлопотать у печи. Добрая Сашина душа так и рвалась навстречу этому странному человеку. С привычной сноровкой Саша растопила печь, сбегала за водой, помыла чугунок с налипшей картофельной шелухой. Потом остановилась, румяная, с каштановым вихорком на просторном лбу, и несмело, вопросительно взглянула на женщину: что бы сделать еще, чем бы помочь тебе, милый человек?

- Ты... кто же будешь? - медленно, с трудом спросила женщина: голос у нее был низкий, однотонный. - Ишь ты. А мне подумалось - парень. Каких годов-то? А-а, девятнадцать! Александра?

Широкие брови женщины медленно поднялись, собрав резкие морщины на лбу, в темных глазах вдруг сверкнул огонь болезненной изумленное, и во всем крупном лице, побеждая мертвенную его неподвижность, стало явственно проступать выражение нестерпимой, раздирающей муки.

Саша невольно шагнула вперед, протянула руки - и во-время: женщина глухо крикнула и повалилась ей на грудь.

Непонятно, как маленькая Саша удержала в своих руках это крупное, сильное тело, извивающееся в судорогах рыданий. Страшнее всего было то, что женщина плакала молча, хотя слезы залили все искаженное ее лицо.

- С-саня! - свистяще крикнула, наконец, она и снова закусила губы с такой силой, что на них выступила капля крови.

Саша отвела женщину в угол кухни, усадила на широкую скамью, загородила ее собою.

В избе происходило смутное движение, люди разговаривали вполголоса.

- Что случилось? - услышала Саша ясный, немного испуганный голос Марины, но оглянуться не решилась.

За спиной у Саши послышались твердые торопливые шаги.

- Авдотьюшка! - вскрикнула низенькая сонная женщина: это была хозяйка избы. - Испей воды.

Она зачерпнула воды, и Авдотья напилась, стуча зубами о ковш.

- Ну, вот и славно, - успокоенно сказала хозяйка. - От муки-то, соколик, не отмолчишься. Теперь она у тебя слезами изойдет. А молчком-то разве это мыслимо? Говорила ведь я тебе. А ты поправь шаль-то, волосы прибери. Ну и вот!

Хозяйка спросила Сашеньку, кто она есть, и тут же скупо рассказала, что Авдотьину деревню спалили фашисты, а единственную дочь ее, Саню, - колхозного бригадира, расстреляли в лесу, в овраге.

- Это ты ее растравила,- заключила она со всей беспощадной прямотой крестьянки. - Полгода она молчала, думали - с ума сдвинется. Никто не мог слезу из нее высечь. А вот ты сумела.

И, заметив горестное смущение Сашеньки, добавила, усмехаясь

 - Все равно не на тебе, так на другой девушке сердце бы у нее спотыкнулось. Теперь ей легче станет. Слышь, Авдотьюшка, легче ли тебе?

Авдотья закрыла вспухшие глаза, нерешительно мотнула головой.

- Ну, не сразу, - сказала хозяйка и хмуро взглянула на Сашу. - Ты, видишь-ка, еще и Александрой зовешься, и года твои те же... Да-а! Ступай-ка ты, дочка, отсюда, к товарищам твоим. Они звали тебя.

Сашенька была необыкновенно молчаливой все это утро, и только когда, минуя лес, вышли они на холмистую прогалину и деревенька совсем скрылась из глаз, Сашенька рассказала Марине об Авдотье и добавила, медлительно подчеркивая слова:

- Это еще не фронт.

- Теперь уж скоро, - ответила Марина.

Они и в самом деле вступили в прифронтовую зону. Навстречу стали попадаться разрушенные деревни: стоят две-три чудом уцелевшие избы и в них ютятся усталые, кое-как одетые люди, молчаливые, исхудавшие ребятишки, еле живые старики: все, эти люди побывали под пятою оккупантов. По обочинам фронтовой дороги лежали замерзшие трупы немцев и финнов. Должно быть, в гуще леса было много трупов: в полдень, когда немного пригрело невысокое февральское солнце, оттуда густо потянуло сладковатым, тошнотным запахом тления...

- Далеко ль до следующей деревни? - спрашивали добровольцы у редких встречных прохожих.

- Километров семь будет, - равнодушно отвечали те.

И утром, и в полдень, и в сумерки бойцы, осовелые от усталости и голодные, слышали все о тех же «семи километрах». И когда перестали верить, что деревня когда-нибудь появится, она затемнела впереди, неожиданно целая, вся до последней баньки, как, будто война здесь и не проходила.

На этот раз Алеша, Марина с Сашенькой и «батя» Прошин попали в разные избы, и им довелось встретиться с разными людьми.

Подружки рассказали Алеше, что хозяин им попался старенький, ласковый, но какой-то слишком льстивый. Он обхаживал их, кормил, даже угощал чаем с крохотными кусочками сахара, но все время «уводил» глаза под седые нависшие брови: никак нельзя было понять, какой у него взгляд. А когда вышли они к колонне, Вильнер буркнул, что чаевали они у отца местного полицая, который скрылся от наступающей Красной Армии...

Зато Прошину повезло по-настоящему. Он попал к вдове, очень сердечной и ласковой женщине. Она приветила его, как брата, накормила, залатала шинель, просушила валенки и проводила со слезами.

Вдова рассказала «бате», что «через фашиста» они прошли с муками и кровью. Фашисты, видно, по доносу сразу нашли председателя колхоза, партийного секретаря и бригадира - старую многодетную женщину, и всех троих застрелили в лесу.

- Без головы мы остались, - горестно добавила вдова. - Не жили, не дышали.

Так раскрывалась перед ополченцами земля войны: какие измученные и разные люди живут на ней! Как страшны эти торчащие среди леса печи с оголенной длинной трубой и домашним, задымленным челом. А в воздухе нет-нет, да и толкнется какой-то глухой звук, не столь уж далекий. «Артиллерия...» - бормочет в усы озабоченный Прошин.

По дороге то и дело попадались машины: туда - с ящиками снарядов и продовольствием, оттуда - груженные ранеными или пустые, пестрые, продымленные, быстро мчащиеся фронтовые грузовики. Все встречные деревни были плотно заселены войсками вторых эшелонов, густо опутаны проводами связи. На иной избе развевался белый флаг с красным крестом, у иной стоял хмурый часовой, виднелись машины, заседланные кони: значит, здесь помещался штаб.

Торопливо, забыв об усталости, проходила колонна ополченского полка последние километры до передовой.

Алеша Петров, весь потный, с трясущимися от усталости коленями, неуклонно шагал впереди своего расчета, подшучивал над грузным и почему-то ослабевшим раньше всех Сережей Медведевым, повторил хрипло: «Комсомольцы - первые молодцы на марше!», сердито запрещал себе думать об отдыхе и с улыбкой вспоминал те часы, которые выстоял он на площадке паровоза: мальчишкой в шинели был он тогда, а теперь...

Но все-таки это был еще не фронт.

9. ШАЛАШ

Рассвет еще не начинался. Небо чуть порозовело только на востоке, над темной неподвижной грядой леса.

Ильин сидел на поваленной сосне, могучий ствол которой щетинился толстыми шипами обломанных ветвей. Командир только что вернулся из штаба дивизии, где был обсужден план наступления ополченских полков.

На прогалине, за спиной у Ильина, возле раскидистой ели, спешно строили штабной шалаш. Бойцы комендантского взвода воздвигали остов шалаша - вбивали и перекрещивали тонкие, наскоро обтесанные стволы елочек. Марина и Саша усердно рубили и таскали охапками колючий еловый лапник.

За недалекой опушкой, в расположении врага, беспрерывно прочерчивали небо и медленно гасли разноцветные ракеты. В лесу то и дело возникал беспорядочный гул стрельбы. Вот протрещала короткая пулеметная очередь. Еще одна очередь, подлиннее. Характерный, воющий звук мины. Еще одна мина, еще... «Тяжелые минометы»,- с удивлением подумал Ильин, плотнее закутываясь в свою черную кавказскую бурку.

«Возможно, мы совершим ошибки в своей первой боевой операции. Нам будет трудно, но все равно Холмищев мы возьмем. Это немаловажный узел вражеской обороны: он разрывает линию нашего фронта, вонзаясь в него клином. Надо срезать клин! Нельзя оставлять Холмищев в руках у гитлеровцев, хотя бы еще и на два-три дня. Обстановка сложилась таким образом, что этот небольшой участок фронта стал чем-то вроде пробки, которая задерживает дальнейшее наступление наших частей. Когда Холмищев будет вырван из рук врага, ополченская дивизия ринется вперед. Для ее соседей справа и слева исчезнет опасность флангового удара...»

Ильин, в сущности, еще не видел воочию этой войны. Но он знал, как всякий советский человек, да еще человек военный, что война перешла на новый этап, этап великого и трудного наступления наших войск. Знал Ильин также, что и враг уже «не тот»: его отогнали от Москвы; он познал силу сопротивления советского народа на «завоеванных» пространствах, он измотан также и долгой, жестокой русской зимой. Молниеносной победы не получилось: фашисты явно и крупно просчитались...

Но, тем не менее, противник еще не совсем освободился от самонадеянности «завоевателя» и, при всякой малейшей возможности, цепко держится за каждую пядь русской земли. Кроме того, оккупанты пока еще имеют очевидный перевес в танках и авиации...

Ильин неторопливо достал из планшетки карту. Он расстелил ее на коленях и осветил из-под ладони электрическим фонариком.

Топографические знаки - неровные квадраты и прямоугольники населенных пунктов, затейливая кружевная черта, обозначившая массив леса, флажки командных пунктов, красные к синие стрелы - мгновенно ожили в его воображении.

Вот он - неровный, густо заштрихованный квадрат за массивом леса: это и есть центр будущей операции - городок Холмищев. По обеим сторонам его, словно сторожевые посты, стоят деревеньки Мельники и Демино. Мельники расположены на опушке леса, в самой непосредственной близости к Холмищеву. Именно поэтому, наверное, и выбирали направление через Мельники те части, которые наступали здесь раньше: удар по кратчайшей линии. Однако все атаки оказались безуспешными...

Штаб заседал в полуразбитой крестьянской избе. Все окна тесной горницы были заткнуты разноцветными подушками. Тусклый свет единственной лампешки стоявшей прямо на большой разостланной карте, не мог пробить густых, сизых волн табачного дыма. В дыму и полусвете неясно обрисовывалась крупная фигура командира дивизии - того самого генерала, с которым Ильин когда-то столкнулся у столика регистрации в МК партии.

Командир дивизии обстоятельно изложил план наступления, весь расчет которого строился на ударе с неожиданной стороны - на деревню Демино.

- Гитлеровцы привыкли, - говорил комдив своим рокочущим басом, - что их атакуют каждый раз со стороны деревни Мельники. Именно здесь противник, естественно, сосредоточил свои основные силы, огневые средства и укрепления. А мы с вами, батенька мой, возьмем да и ударим вот сюда, - длинный сухой палец комдива энергически ткнул в темный квадратик вправо от Холмишева и отсюда скользнул к самому городку. - Противник педантичен: не только стреляет по часам, но и, с позволения сказать, до ветра ходит по часам. Он по привычке будет ждать нас непременно у Мельников. Наша задача: бить внезапно, быстро и, главное, там, где нас не ждут...

Второму полку - тому самому, которым командовал Ильин, следовало занять исходные позиции на левом фланге против деревни Мельники, имея задачей активную оборону, но всеми средствами создавая видимость наступления именно здесь, на старом направлении. И только после того, как первый и третий полки овладеют деревней Демино, Ильин должен повести свой полк на Холмищев, так, чтобы удар получился охватывающим.,.

Итак, план операции был хорошо обоснован. И все-таки еще там, в штабе, у Ильина возникли смутные опасения за исход боя.

Дивизия не обстреляна. Артиллерия слаба. Деревня Демино слишком удалена от Холмищева. И, главное, - Ильин тщетно, отгонял эту мысль, - главное, впереди целая ночь, лес весь освещается ракетами и в нем, наверно, немало вражеских разведчиков. Останется ли в тайне столь значительное скопление войск - восточнее деревни Демино?

- Ну-ну, батенька мой, - укоряюще пробасил командир дивизии, выслушав несколько сбивчивые возражения Ильина. - На брюхе будем ползти. Само собой, никаких костров. Молчком до самой атаки. А вот вашему полку, капитан, меньше всего следует думать о маскировке. Пусть противник обнаружит ваши батальоны, и... Понятно?

Ильин молча кивнул головой. Не мог же он признаться, что он еще недоволен и задачей, определенной для его полка. Не так мечтал он начать боевой путь: он хотел видеть свои батальоны на направлении главного удара. Холмищев должен быть взят и будет взят, но честь первой победы ополченской дивизии могла бы принадлежать полку Ильина!

Капитан был человеком молодым, храбрым и честолюбивым, считавшим, что честолюбие есть черта, долезная для военного командира. Впрочем, он обладал еще и крайней вспыльчивостью и, вместе с тем, редкой для мужчины чувствительностью, которую тщательно и стыдливо скрывал от окружающих. В семье постоянно говорили о трудном и даже несносном его характере. Женился он года за три до войны, но прожил с женой всего полтора года и пришел в полк «холостым». Мать, без ума любившая его, считала, что вся нервозность и неуживчивость в характере сына идет от немужского воспитания: отца он потерял в младенческие годы...

Мать... Ильин вспомнил о ней в этот час раздумья перед первым боем. Старенькая мать его, заслуженная учительница, встретила войну в Минске, и он до сего дня не знал, осталась ли она жива, успела выехать или попала в лапы к фашистам? Не будет она им служить, не склонит головы, скорее - умрет...

Ильин съежился в своей бурке, опустил голову и несколько секунд, преодолевая боль в сердце, тупо рассматривал темный перемятый снег у себя под ногами. Об этом его горе совсем не знали в полку…

Секунды забытья прошли. Ильин энергично выпрямился. На шалаш уже начали набрасывать ветки. Кузнецова несла, проваливаясь в снегу, огромную охапку лапника. Из-за колючих веток смутно виднелось ее круглое лицо, на котором - будь посветлее в лесу - Ильин легко прочитал бы выражение спокойного привычного усердия. За Кузнецовой, след в след, двигалась Марина. Она волочила свои ветки по снегу, и ушанка у нее была лихо заломлена на затылок.

Всегда они были вместе, эти девушки...

Ильин взглянул на светящийся циферблат часов и подумал, что, может быть, ему удастся вздремнуть часок. Еще по финской войне он помнил, как сладко ему спалось вот в таких шалашах.

Ильин уселся ближе к обледеневшему комлю сосны и крепко задумался, уперев локти в колени.

Как к нему относились в полку?

Сам он старался категорически не допускать каких-либо сомнений в командирском своем авторитете.

Он требовал беспрекословного выполнения своих приказаний и был неумолим с провинившимися подчиненными. Но никому, наверное, и в голову не приходило, сколь нелегко Ильину, весельчаку, танцору и немалому озорнику, давалась эта роль.

Отношения с начальником штаба майором Бобровым сложились у Ильина, как ему казалось, не совсем благополучно.

Пожилой работящий капитан Бобров был, в сущности, хорошим начальником штаба. Он умел, не подвергая сомнению авторитет комполка, как-то незаметно настоять на своем мнении. От всей его коренастой, крепко сколоченной фигуры, от крупного спокойного лица с глубоко посаженными светлыми, тяжеловатыми глазами веяло скрытой ровной энергией и уверенностью знающего свое дело неторопливого человека.

Горячему Ильину капитан Бобров, однако же, предоставлялся только усердным исполнителем и работягой. И когда Ильин думал, что в бою с ним может случиться всякое, он как-то не решался назвать Боброва своим преемником.

Вот комиссар полка Весняк - это другое дело!

Владимир Иванович Весняк обладал редчайшим даром убеждать людей и вести их за собою. Любое его приказание, подтвержденное взглядом серых твердых глаз, становилось для бойца законом, который должен быть выполнен любой ценой.

Главным средством воздействия на людей у Весняка был задушевный, живой разговор. На первый взгляд этот разговор казался совершенно обычным. Но, говоря о вещах обыденных, Весняк умел столь естественно вложить сюда глубокий, обобщающий смысл и при этом смотрел на собеседника такими внимательными, умными и понимающими глазами, что ни один человек на свете не мог бы увидеть в комиссаре ни малейшей доли неискренности. Про Владимира Ивановича прежде всего следует сказать, что он всегда был в высшей степени самим собой.

В батальонах первого полка ловили каждое его слово, шли к нему со всякими делами, даже с семейными.

Именно этому редкому качеству - умению убеждать и покорять людей - Ильин хотел бы научиться у Весняка.

Комиссар не заводил шумных споров с Ильиным. Он возражал обычно немногословно своим ровным, глуховатым голосом или ронял коротко:

- Подумать надо.

И - странное дело - с этого момента самолюбивый и властный Ильин начинал ощущать какое-то неотступное, саднящее беспокойство...

Ильин был, в сущности, еще очень молодым командиром. Он имел боевой опыт финской войны и Халхин-Гола, но ему не к чему было скрывать от себя всю трудность и тяжелую новизну этой войны. Он заранее знал, что первая же боевая операция будет для него как бы экзаменом на уменье по-настоящему руководить людьми полка - теперь уже - не в учебном лагере, а на поле боя.

Звонкий, недовольный голос Кузнецовой вывел Ильина из раздумья.

-- Товарищ капитан, разрешите доложить: шалаш готов.

- Отлично, - бодро сказал Ильин, вставая и внимательно оглядывая вытянувшуюся перед ним Сашеньку. - Пойдем.

«Она не хотела докладывать, а ее заставили, - догадался он, вглядевшись в потное, смущенное лицо девушки. - Из озорства заставили. Вот ведь какая неугомонная молодежь - даже перед первым боем не упускает случая поозоровать и посмеяться».

Ильин потрогал крепления шалаша и, подобрав бурку, вошел внутрь. Лапник, густо наваленный по обочинам шалаша, напоминал круглые зеленые нары. В самой середине зеленого круга были сложены сухие сучья.

- Разжигай, - сказал Ильин, с удовольствием укладываясь на зеленую постель. Он подгреб ветви к изголовью, подвязал покрепче ушанку, «закатался» в бурку и затих.

Что-то долго нет капитана Боброва. Ильин, в сущности, все время с нетерпением ждал начальника штаба и только не позволял себе думать, что с Бобровым могла случиться беда: не может быть, чтобы так уж вот сразу вышел из строя такой нужный человек! А все-таки, почему же так задержался Бобров? Он открыл глаза.

Обе девушки сидели на корточках возле сложенных для костра сучьев и жарко шептались: кажется, они спорили о том, как лучше разжечь костер. Но вот Кузнецова переломила несколько веточек, сделала из них что-то вроде неумелого детского домика и чиркнула спичкой. Первые веселые огоньки осветили оба девичьих лица. Марина тотчас же сунула к огню небольшие красные, прозябшие руки и довольно подмигнула подруге. «Ребятня, - подумал Ильин, незаметно наблюдая эа девушками, - пока они еще только слышат войну - и то издали».

В лагере он не успел узнать девушек как следует. Что он мог сказать о них?

Обе старательны, усердны. Но одно только усердие, обычная черта женского характера, очень мало может помочь на фронте. Стреляют девушки отлично. На дистанции в триста метров Орлова попадала в мишень «головка» с первого выстрела, Кузнецова, чаще всего, тоже с первого. Но одно дело - фанерная мишень, а другое - живой немецкий снайпер… Ну, ничего страшного: под пулями, во фронтовом окопе, в бою человек показывает себя и мужает в десятки раз быстрее, чем в обычные мирные дни...

Он не расслышал шагов; плащ-палатка, навешенная вместо двери, заколыхалась, и в тот же момент обе девушки вскочили. В шалаш вошел Бобров, весь, до подбородка, выбеленный снегом.

Ильин кивком головы отпустил девушек.

- Как дела, Илья Петрович, ползти пришлось? - нетерпеливо спросил он, откидывая полы бурки и садясь на нарах.

- Н-да, путешествие на брюхе, - пробасил Бобров, отряхивая снег. - В некоторых местах голову можно поднять только, как говорится, отдельно от туловища.

Он не без труда развязал промерзшие шнурки ушанки, сдвинул ее на лоб и уселся рядом с Ильиным.

- Ну, Александр Николаевич, - сказал он, вглядываясь в Ильина своими светлыми спокойными глазами, - мы, кажется, готовы. Конечно, нельзя сказать, чтобы последняя пуговица была пришита, но, в общем, изготовились. Батальоны заняли свои позиции. Первый, как вы приказали, непосредственно против Холмищева. Все пулеметы выдвинуты на опушку леса. Два орудия я поставил у дороги. Второй батальон занял позиции напротив деревни Мельники. Третий располагается в лесу, уступом, за левым флангом первого батальона.

Ильин протянул портсигар Боброву, и тот взял папиросу.

- Как там, во втором? - спросил Ильин. Бобров внимательно взглянул на комполка,

- При мне там был комиссар Весняк.

- Ага,-отлично. Отлично... - Ильин сморщился и потер подбородок. - Мне кажется, Илья Петрович, третий батальон ще затемно - целесообразно было бы отвести и поставить за первым.

Бобров удивленно поднял густые брови. Возражение или вопрос уже готовы были сорваться у него - с .языка. Но он промолчал, потому что вдруг догадался о замысле комполка: два батальона против Мельников, значит... Начальник штаба слегка задержал на Ильине свой прямой, тяжеловатый взгляд: «Горяч, но смел. Задумано не плохо. Во всяком случае, это надо иметь в виду».

Ильин бросил папиросу в костер, взглянул на часы, встал, - бурка осталась на лапнике. Холодок волнения и готовности ко всему всегда возникал в нем перед боем.

- Как наблюдательный пункт? Связь установлена?

- В порядке. Там сидят связист и разведчик. - Что ж, тогда я пошел.

- Счастливо! - коротко откликнулся Бобров.

Проселочная дорога осталась в стороне. Ильин и вся его группка - Федя Трушин, связной и обе девушки - шли, увязая в глубоком снегу.

И Марина и Саша как-то глухо и неотчетливо ощутили ту решающую минуту, когда они вступили во фронтовой лес и беспорядочный гром и треск стрельбы окружили их со всех сторон.

Слишком трудно было итти, проваливаясь в снег по колено, а иногда по пояс, и все внимание девушек сосредоточилось на том, чтобы не отстать от Ильина, шагавшего впереди группы.

Марина даже не могла бы с точностью сказать, испытала ли она страх, когда впереди, между деревьев, в голубоватом свете раннего утра, замелькали цветные струйки трассирующих пуль и совсем близко с воем пронеслась мина. Марина только отметила про себя, что мина разорвалась со странным звуком - «кха». Минутой позднее, услышав в разных концах леса еще несколько таких «кха, кха», Марина уже не удивилась.

Улучив минутку, она взглянула на Сашеньку. Та шла справа от Ильина и напряженно смотрела вперед, стиснув зубы, вся красная, сосредоточенная, хмурая. Сашенька начала, значит, делать трудное дело войны, и ей тоже, верно, ни о чем больше не думалось.

Они углубились в лес. Теперь, кажется, следовало бы лечь и ползти. Посвистывание пуль - «фью-ю»,

«фью-ю» - слышалось совсем рядом, Везде, каждую секунду. Но Ильин шагал и шагал во весь рост.

Вдруг Марина услышала выстрелы за спиной. Она оглянулась и увидела, что с ветвей огромной ели, которую они только что миновали, слетают легкие снежные дымки. В ту же секунду ноги у Марины подкосились сами собою, она упала в снег и только тогда подумала: «Стреляют сзади, что это значит?» Вслед за нею повалилась и Сашенька. Федя Трушин, шагавший сзади Ильина, весь бледный, едва устоял на ногах.

Ильин оглянулся и встретился с испуганными, широко раскрытыми глазами Трушина. Обеих девушек, в их белых маскировочных халатах, совсем не было видно на снегу.

- Разрывные! - крикнул Ильин, кривя рот в спокойной усмешке. - Это разрывные пули!

Федя выпрямился, попытался улыбнуться, а девушки поспешно вскочили на ноги... Это был первый урок войны. Потом они узнали, что пули эти с треском разрываются, ударяясь о самое пустячное препятствие - о ветку, даже о былинку, почему и получается полная иллюзия обстрела сзади. Неопытные бойцы, случалось, на глазах Ильина падали на землю с криком: «Обошли! Стреляют с тыла!»

Да, не очень-то хорошо выдержала первое испытание «ребятня» из комендантского взвода...

Впрочем, сам Ильин считал, что храбрость - это всего только преодоленный страх и сознание необходимости. Он оглядывался на девушек и на Федю, а они все трое отводили серьезные, виноватые глаза и шагали особенно старательно.

Ильин взглянул на часы. Судя по времени, он со своей группой должен был уже миновать расположение третьего батальона. Впереди стало светлее и деревья заметно расступились, - там была опушка. Обстрел усилился. С нашей стороны слышались только нечистые выстрелы и очереди пулеметов: это первый и второй батальоны тревожили противника.

Ильин подал знак, и вся его группа легла в снег и поползла вперед.

Увидев огромный выворотень сосны, капитан решил держать направление на него. Стрельба немного утихла, и Ильин пошел в рост.

Не успел он сделать и несколько шагов, как услышал звенящий крик:

- Ложись!

«Кто это? - подумал он. - Кому кричат?»

- Ложись!

Ильин инстинктивно упал в снег, и тут же в его ушах слились два выстрела: один от выворотня сосны, а другой... другой... Голову капитана с силой рвануло назад, словно с него пытались сбить шапку. Еще один выстрел прозвучал над ним, - стрелял кто-то из его группы, - и он увидел, как из-за комля сосны выскочили двое долговязых, в грязно-белых халатах, и метнулись в гущу кустарника: гитлеровцы...

Пуля пробила Ильину шапку. Хорошо, что он успел упасть, - как глупо могло все кончиться!

Он нахлобучил шапку поглубже, оглянулся. «Орлова, - подумал он с изумлением. - Слева у меня идет Орлова, значит стреляла она - увидела немцев за комлем. Какая быстрота в действиях! И... какой голос командирский! Вот тебе и ребятня!»

Он махнул рукой: «Вперед!» и пополз, осторожно пригибая голову. В снежный котлованчик НП ему, Феде и связному пришлось перекатиться валком - огонь здесь прижимал к земле.

Девушки остались наверху. Они лежали смирно, укрывшись за деревом и вопросительно поглядывая на широкую спину Ильина, перекрещенную ремнями портупеи. На них, однако же, никто не обращал никакого внимания. Ну, что ж! Снайперы знают свое дело. Марина осмотрелась, сдвинула шапку на ухо, потянула Сашеньку за рукав, и они быстро, одна за другой, поползли в сторону.

Обе отлично понимали: с этой минуты они должны стать фронтовыми снайперами. Школа, стрельбы, тренировки - все это, конечно, хорошо, но настоящим снайпером можно стать только на фронте...

Они ползли по самой опушке, в реденьком хрустящем кустарнике, от одного могучего, уснувшего под снегом дерева к другому. Надо было уйти подальше от НП Ильина, чтобы не демаскировать его выстрелами.

Вдруг Марина застыла на месте. К ней бесшумно подползла Сашенька.

- Смотри, ель направо, - шепнула Марина прямо в ухо подруге. - На нижних ветвях нет снега. Бинокль. Гляди. Тихо!

Они притаились за сломленной березой, накрывшей их своими мертвыми ветвями. Сашенька осторожно вела биноклем снизу вверх.

- Почти у вершины темное пятно, - сказала она. Стекла ее бинокля замерли на одной точке.

- Кукушка, - шепнула Марина.

Должно быть, Сашенька слишком увлеклась разглядыванием, потому что Марина с силой пригнула ее голову: она и сама уже видела цель.

- Ох, как сердце колотится, - проговорила Сашенька, лежа на снегу румяной щекой.

Почти в то же мгновение грохнул выстрел. С вершины ели, с хрустом ломая ветви, повалился солдат в шинели мышиного цвета и в грязном маскхалате.

- Первый! - вслух сказала Марина, с трудом отрываясь от винтовки, еще не остывшая от возбуждения.

- Первый, первый! Гляди, не шевелится! - радостно твердила Сашенька.

Марина вынула нож и сделала первую метку на прикладе своей винтовки.

Перед девушками лежала нейтральная полоса - белое, снежное, нехоженое поле, сейчас молчаливое и мирное. Вдали раскинулся городок, тоже молчаливый и словно нежилой.

Марина взяла бинокль у Сашеньки.

- Теперь ты будешь стрелять, - сказала она, прижимая бинокль к глазам.

Сашенька, повторив невнятно: «Ох, сердце...», взяла свою винтовку и прочно утвердила локти на снегу.

Далеко слева раздалась длинная пулеметная очередь. Марина вздрогнула, оторвала бинокль от глаз, что-то пробормотала и опять приникла к стеклам.

- Впереди... слева... сарай, - заговорила она обрывисто.

Сашенька уже пристально смотрела в оптический прицел винтовки. В бревенчатой стене сарая, обращенной к нейтральной полосе, темнела амбразура. В ней методически вспыхивали дымки выстрелов. Пулемет бил по диагонали, перекрещивая поле.

- Вижу, - ответила Сашенька, как на ученье. - Амбразура между четвертым и пятым венцом сверху... А ведь он, гад, не даст нашим носу высунуть! - с ненавистью прибавила она.

Девушки решили: бить по амбразуре из обеих винтовок. Но эти выстрелы требовали большой выдержки и снайперского искусства. Нельзя торопиться, надо взять верный прицел, учесть силу и направление ветра... А главное: наблюдать и наблюдать. Выждать паузу, когда пулеметчики меняют ленту. Бить только один раз, и непременно наверняка!

- Окапывайся! - приказала Марина.

И они начали врываться в глубокий снег, исполняя первую заповедь: «Невидимый - вижу».

Скоро обе улеглись в снежной ячейке. Береза по-прежнему склоняла над ними свои сухие ветви. Даже самый взыскательный глаз не отметил бы никаких видимых изменений на этом клочке земли - так вплотную слились девушки, в своих свежих маскхалатах и сетках на голове, с белым, несколько взбудораженным снегом...

Ильин, между тем, позабыл обо всем на свете. До атаки на деревню Демино оставалось немногим более четверти часа.

Когда Ильин опустил бинокль, к нему подошел начальник разведки полка, дюжий лейтенант, с озябшим, сине-красным лицом.

Он доложил, что разведчики вернулись час тому назад. «Языка», правда, взять не удалось, но они ясно видели передвижение группировок противника в направлении деревни Демино. Заметили и пушку при свете какой-то шальной ракеты.

- Чуют, товарищ капитан, - тревожно заключил начальник разведки.

- Ясно, чуют. Разведка ведь и у них кое-какая есть, - раздраженно сказал Ильин, вгоняя лейтенанта в бурую краску.

Он приказал связисту соединить его со штабом дивизии. Знают ли там о ночном передвижении немцев к Демину?

Связист, прижимая трубку к уху, принялся монотонно повторять: «Тула»... «Тула».., Я - «Орел»...

«Послать связного с донесением... - лихорадочно думал Ильин, сердито уставившись в затылок связному. - Надо было, батенька мой, предвидеть... Черт возьми, теперь уже поздно: ровно семь! Может, все-таки послать? Нет, поздно...»

Он повел биноклем в сторону деревни Демино. Там, на снежной целине, вдруг возник высокий султан дыма и земли и потом глухо - поверх мелкой трескотни выстрелов - толкнуло воздух: началась артиллерийская подготовка.

- Отставить! - крикнул Ильин связисту, опуская бинокль.

Сейчас начнется атака. Поздно что-либо предпринимать. Теперь Ильину только и остается сидеть и ждать того часа, когда ему, по плану операции, надо будет поднять свой полк и повести в наступление.

10. ГОРОДОК ХОЛМИЩЕВ

День выдался ясный, морозный.

Бой под деревней Демино длился уже более четырех часов.

Ильин и комиссар полка Владимир Иванович Весняк стояли бок о бок в снежном углублении НП, почти не отрываясь от биноклей.

Их нимало не занимала вялая, нестройная стрельба в расположении полка: батальоны, выполняя задачу, продолжали тревожить противника. Все внимание командира и комиссара устремлялось на далекую снежную равнину, где сейчас развернулось сражение.

За плечом у Ильина стоял, время от времени незаметно потаптывая валенками, адъютант Федя Трушин.

Он обнял автомат обеими руками, глубоко всунув их в рукава полушубка, и переводил встревоженные глаза с Ильина на Весняка. Федя давно уже вслушивался в их отрывистый разговор и силился понять, что же происходит.

Ильину и Весняку обстановка представлялась все более ясной и настолько тревожной, что оба, особенно Ильин, с трудом сдерживали волнение.

Деревня Демино не только еще не была взята, но наступление там явно шло на убыль: все слабее и прерывистее доносились оттуда крики «ура», а когда рассеивался дым от снарядов и опускался взвихренный снег, отчетливо было видно, как трудно подымались цепи бойцов и, пробежав едва ли десяток шагов, снова падали в снег.

Обстрел был так силен, что волны серого дыма то и дело скрывали от глаз равнину, на которой бились ополченцы.

И вдруг над всем этим дымным адом в мутном февральском небе возникло, перекрыв грохот сражения, вибрирующее отвратительное завывание самолетов. Они летели в ровном строю, словно на ученье, распластав крылья, на желтых концах которых отчетливо чернели кресты.

В их действиях чувствовалась самоуверенная педантичность. Вот ведущий резко отвалил в сторону и, оставляя дымный след, описал почти правильный круг. Дымное колыхающееся кольцо повисло над полем боя, и тотчас же, блестя металлом, самолеты один за другим начали падать аккуратно в это кольцо. Оглушительные взрывы беспрерывно сотрясали воздух. На снежном поле, там, где лежали наши цепи, зазияли черные воронки...

Ильин резко оторвался от бинокля. На скулах у него, как раз там, где он прижимал бинокль, горели красные пятна. Он встретился взглядом с комиссаром, и оба, словно по команде, опустились на корточки.

- Дела неважные, - хрипло сказал Ильин,, закуривая папиросу, - тяжело им там.

Но слова эти, должно быть, в столь малой степени отражали волнение и гнев, кипевшие в Ильине, что он, как-то странно закашлявшись от дыма, добавил со сдавленным бешенством:

- Летит, как на параде... морда! Подожди, мы тебя выучим... забудешь, как рисуют виражи!

Весняк не ответил и только задумчиво прищурился.

- Надо связаться со штабом дивизии, - сказал он после паузы своим спокойным, глуховатым голосом.

Ильин быстро взглянул на него, напрочь откусил половину мундштука папиросы и с ожесточением сплюнул.

Связист позвал его к телефону. Начштаба Бобров сообщал на условном языке армейского кода, что он передвинул третий батальон в тыл второго.

- Как мы с вами договорились, - уверенно добавил он.

- Во-время, во-время! - звонко крикнул Ильин в таком внезапном порыве возбуждения, что и комиссар и Федя повернули к нему головы.

Ильин, усмехаясь, с непонятной сосредоточенностью затаптывал окурок.

Вое неясные сомнения, которые он испытал еще в штабе дивизии, все мысли и предположения, мучившие его сегодня ночью, вдруг отлились в четкий план боя его полка. Наступление, немедленное наступление через деревню Мельники, пока огневые средства противника обрушены на Демино! Нельзя терять ни одной минуты. К чему эти долгие часы высиживанья в обороне? Мысль о наступлении, - он чувствовал это по нетерпеливым звонкам комбатов, по приподнято уверенному тону начштаба, - мысль о наступлении носится в воздухе. Не отдай он приказа еще полчаса, - и батальоны, чего доброго, самовольно ринутся вперед...

Кто-то осторожно, но настойчиво теребил Ильина за рукав. Он поднял голову. Перед ним стоял связист с трубкой в руке.

- Двадцать второй требуют, товарищ капитан. Это был командир дивизии.

- Ага! - все в том же возбуждении сказал Ильин и энергически схватил трубку.

Комиссар, а за ним Федя придвинулись к нему вплотную.

- Слушаю вас, товарищ двадцать второй. Что поделываем? Беспокоим, как и договорились. Сильнее беспокоить? Товарищ двадцать второй, я лично считаю...

Ильин перешел на язык кода и, подчеркивая каждое слово, попросил разрешения повести полк в атаку на деревню Мельники - немедленно, пока противник занят у Демина.

Он приказал Феде подать карту, доложил комдиву о расположении батальонов. Внезапный удар на Мельники будет выполнен батальоном Лашевича, со стороны оврага. Третий батальон выступит следом за Лашевичем. Второй, расположенный прямо напротив Холмищева, должен будет создать видимость атаки, чтобы отвлечь на себя огонь противника.

В результате неизбежно активизируется наступление второго и третьего полков у Демина. И, значит, исход боя за Холмищев будет предопределен.

Командир дивизии ответил не сразу. Ильин с силой прижимал к уху телефонную трубку. Молчание и вялый треск в мембране представились ему бесконечными. Неужели старик будет настаивать на своем? Поистине сейчас решится судьба операции! И разве генерал не оценивает вот в эту минуту командирские способности самого Ильина?

- Действуйте! - услышал он наконец знакомый рокочущий бас. - Действуйте немедленно. Я вас поддержу огнем артиллерии. Но учтите - не много. Снарядов еще не подвезли. Жду сообщений. Желаю успеха.

- Ну... - Ильин сунул трубку мимо аппарата, - хватит нам лежать. Сейчас ударим. Вызовите батальоны, - бросил он связисту. - Прежде всего - Лашевича.

Ильин отдал по телефону краткие приказания командирам первого и третьего батальонов, - тот и другой поняли его с одного слова, - отрывисто сказал связисту:

- Теперь - второй! - и обернулся к Весняку и Трушину.

Федя смотрел на него, восторженно приоткрыв озябшие губы: так вот оно... начинается! Комиссар, сдерживая довольную улыбку, попросил еще раз объяснить план боя.

Ильин и Весняк внимательно склонились над картой. Комиссар задал несколько кратких вопросов. Ильин столь же кратко объяснил и добавил с удовлетворением:

- Вижу, отлично все поняли.

- Связь со вторым батальоном прервана, - доложил связист.

Комиссар и Ильин переглянулись.

- Некстати, - Владимир Иванович поморщился и добавил тише: - Там этот... Полунин нервничает, суетится. Не пойму: на трусость не похоже. Даже, наоборот, что-то вроде желания непременно показать себя и скорее всех. Боюсь, напутает что-нибудь.

- Вот вы туда и пойдите. Трушин, вызовите с КП связного второго батальона.

Ильину, может быть, и следовало бы пораздумать над словами комиссара, но он был слишком поглощен неотложными делами. Кроме того, задача у Полунина была самая несложная: маскировать продвижение второго и третьего батальонов на исходные позиции.

- Вы сами пойдете туда, к Полунину, - озабоченно повторил Ильин. - Прикажите усилить обстрел. Пусть весь огонь противника обрушится на вас. Зарывайтесь, терпите. В наступление пойдете, когда будет сигнал от нас, из деревни Мельники. Запомните: зеленая ракета... Вон, скажем, от того сарая.

Оба приникли к биноклям. Теперь перед ними лежала не просто нейтральная полоса, а поле, через которое им надлежало пройти под огнем противника, - поле боя.

Деревня Мельники темнела беспорядочной грудой домов, один из которых - это действительно был не то сарай, не то амбар - словно отбежал в сторону. В глухой бревенчатой стене его, обращенной к позиции первого, головного батальона, чернела амбразура: пулемет. Длинные очереди его прошивали снежное поле аккуратно по диагонали.

Ильин опустил бинокль, досадливо потер варежкой бритый подбородок. Надо бы подавить...

Они вылезли с комиссаром из котлованчика и пожали друг другу руки.

- Желаю вам, Владимир Иванович...

- Будьте здоровы, Александр Николаевич.

Капитан круто свернул влево - к первому батальону, а Весняк быстро направился к кустарнику вправо. Следом за ним пошел связной батальона.

Это было очень некстати, что связь прервалась именно со вторым батальоном. Там ничего, следовательно, не знали об изменившейся обстановке. Комиссар изо всех сил спешил, увязая в снегу и стараясь держаться близ кустарника. Слегка пригнувшись и шумно дыша, он быстро шагал от куста к кусту, перебегал голые прогалинки. Пули с легким посвистываньем летели поверх его головы и щелкали о стволы деревьев, - он старался не обращать на них никакого внимания. Это была обычная рассеянная стрельба, на всякий случай. И, кроме того, он хорошо помнил старую солдатскую истину: пулю, которая летит в тебя, все равно не услышишь.

Изредка Весняк оглядывался на связного. Тот неотступно шагал за ним. Весняк смутно подумал, что бойцу, пожалуй, не следовало бы итти вплотную... Как раз в этот момент связной глухо вскрикнул и повалился набок. Комиссар, пригнувшись, шагнул к нему.

- Ты что, братец? Ранен?

- Кажись, в плечо, - сказал связной. Он поднялся, скрипнул зубами и пробормотал: - Сейчас перевяжусь.

Оба укрылись под раскидистой елью. Весняк помог бойцу перевязать рану и, еще раз справившись, может ли тот итти, отправил его в санчасть.

Дальше комиссар пошел один.

Стали рваться мины. Их нудный нарастающий вой как бы ввинчивался в уши комиссару. Уж очень близко - одна, другая, третья... Неужели...

Комиссар не успел подумать ничего определенного и с разбегу упал лицом в снег. Должно быть, сознание не совсем покинуло его, потому что он тотчас поднялся и, шатаясь, вытер лицо рукавицей.

Мир вокруг странно изменился: ни одного звука не слышно в нем. Весняк по-прежнему видел дымные взрывы далеко впереди - это шел бой у деревни Демино. По-прежнему снег вокруг него взвихривался, словно в поземке: это ложились пули, но все похоже было на сон или на немое кино. Значит, его оглушило.

Он упал в снег, страшась пулеметных очередей, которых теперь не слышал, и пополз вперед, стеная и скрежеща зубами. Деревья дрожали и двоились у него в глазах. Он ожесточенно потряс головой, силясь преодолеть звон в ушах, пососал и проглотил твердую пресную ледышку, потер снегом виски. Стало как будто лучше.

Продравшись сквозь густой колючий кустарник, комиссар так обессилел, что ткнулся лицом в снег и замер. Сердце бешено колотилось.

- Скорее, скорее... - прошептал он и с трудом поднял тяжелую голову.

Перед ним открылось поле, нейтральная полоса,- кажется, он закричал от изумления и ужаса: на белом бугристом, словно вспаханном, снегу, далеко впереди расположения батальона, он увидел небольшие цепи бойцов: путаясь в белых маскировочных халатах и почти не стреляя, они длинными перебежками продвигались вперед. «Наступают... рано... кто позволил? Назад!»

Спотыкаясь, крича и не слыша себя и уже нисколько не хоронясь, комиссар побежал вперед. Он неотрывно смотрел на цепи: и слишком длинные перебежки и то, что бойцы почти не стреляли, а просто несли перед собой винтовки, изобличало в них неопытных солдат. Вот покачнулась и упала одна белая фигура. Даже не пошевелился - убит наповал. Вот - другой. Третий. Должно быть, огонь силен. «Проклятые_ уши! Но ведь это безрассудство! Из строя могут выйти самые лучшие, самые смелые. И для чего?»

- Назад! Назад!

Комиссар добежал наконец до цепи батальона, лежавшей у опушки. Эти еще не успели подняться, но как видно, готовились.

- Лежать на месте! - крикнул комиссар, сваливаясь в окопчик к пулеметному расчету. - Передай по цепи: лежать на месте! Комроты, ко мне! Быстро!

Алеша Петров и Вася Непомнящих во все глаза смотрели на комиссара, словно с неба свалившегося в их окопчик. Комиссар говорил необыкновенно громким голосом, он даже не говорил, а кричал, беспрерывно болезненно морща землистое лицо.

- Товарищ комиссар, вы ранены? - почти одновременно вскрикнули пулеметчики.

Весняк даже не повернул к ним лицо, а только сорвал ушанку и ожесточенно, почти сдирая кожу, стал натирать снегом виски. По лбу у него ползла крупная мутная капля, и он смахнул ее нетерпеливым жестом.

Командир роты, румяный, совсем юный лейтенант, подбежал к окопчику, отрапортовал по форме, а потом с испугом уставился в серое лицо комиссара.

Алеша Петров, после некоторого колебания, робко тронул Весняка за рукав полушубка и показал взглядом на комроты.

- Я контужен! - громко сказал Весняк и невольно сморщился. - Не слышу. Пишите мне на бумаге. Что за цепь впереди?

«3-я рота 1-го батальона. С ними бат. комиссар Бирук».

- Что это? Наступление на Холмищев?

Лейтенант кивнул головой.

- Кто позволил?

«По приказу комбата Полунина».

Весняк прочел записку и по рассеянности задержал взгляд на лейтенанте. Тот молча принял на себя весь гнев и все возмущение, которые так и засверкали в светлых глазах комиссара.

Лейтенант крепко закусил губы от неожиданности. «Кто позволил?..» А он-то думал, что батальону и в самом деле доверена честь первой атаки на Холмищев. С каким горделивым волнением собирался лейтенант ринуться в бой во главе своей роты! Ведь всего через несколько минут должен был наступить их черед!

Весняк между тем перевел тяжелый взгляд на снежное поле. Он раздумывал.

Итак, впереди одна рота. Она оторвалась от батальона и принимает на себя всю силу огня. Надо иметь мужество еще правдивее определить положение: рота фактически расстреливается фашистами в упор. При всем том, выполняя приказ, она старается пройти вперед.

«Вернуть обратно! Едва ли это возможно: огонь слишком силен. Надо послать туда дельного связного».

Весняк с трудом повернул голову и, взглянув на внимательное скуластое лицо Васи Непомнящих, знаком подозвал его ближе к себе.

Он приказал Васе поскорее добраться до комиссара Бирука, объяснить ему обстановку и передать приказание: окопаться в снегу и вести огонь. Никакого движения вперед. Окопаться и вести огонь вплоть до получения нового приказа. Беречь людей.

Вася попытался повторить сказанное, но Весняк показал на свои уши и махнул рукой: иди!

Вася натянул на голову белый капюшон маскхалата, опустил на лицо сетку. Сквозь сетку на Алешу взглянули его маленькие острые блестящие глаза.

- До скорого, друг! - крикнул Вася и нырнул в пушистый снег, как в воду.

Комиссар с усилием выполз из окопчика и, опираясь на плечо лейтенанта, медленно пошел в глубь леса. «На КП батальона, к Полунину», - догадался Алеша.

Он остался в окопчике один со своим пулеметом. Оба подносчика лежали где-то поблизости, в цепи.

Алеша подобрал ноги, весь съежился, потер замерзший нос и, стараясь подавить в себе тревожное волнение, принялся всматриваться в снежную равнину. Она вся курилась неспокойными дымками, вся смутно двигалась, воздух то и дело разрывало трескотней выстрелов. Туда уполз Вася, закадычный друг Алеши; там, в цепях, лежал боец Иванков, или попросту Женька Маленький...

Всю эту ночь, первую свою фронтовую ночь, они пролежали втроем - Алеша, Вася и Женя - в одном окопчике. В середину, в самое теплое место, ложились по очереди. Нельзя было не только разжечь костер, но даже просто попрыгать для согрева: снег скрипел под ногами, а это уже было опасно - в такой непосредственной близости к противнику они теперь находились. Юноши даже и не пытались разобраться в той сумятице чувств, что владела ими сейчас. Впереди всего, по правде сказать, было ощущение пронизывающего холода. Особенно жестоко стыли ноги. Тогда Алеша предложил свой способ отогревания: сто раз вытянуть изо всех сил ступни ног, сгибая и разгибая пальцы,- сто раз и не меньше. Ноги сначала ломило, потом ступни начинали гореть.

Женя был самый слабый из них, и они, почти силой, заставили его проделать упражнение по всем правилам. Женя тихонько скрипел зубами и ругался, но когда ноги у него «загорелись», повеселел и вдруг вытащил из-за пазухи письмо.

Вася осторожно засветил в кулаке свой фонарик. На конверте было написано: «Товарищ, прочти перед первым боем».

- Где ты взял? - удивленно спросил Вася.

- Это еще в Москве, - прошептал Женя, бережно вскрывая конверт. - Честное слово, какая-то девушка сунула мне в руки и убежала.

Все трое склонились над письмом и медленно прочитали строки, выведенные по-ученически четким, неуверенным почерком:

«Сейчас, находясь от нас за сотни километров, чувствуй, милый товарищ, что о тебе думают, тревожатся, и знай, что мы, комсомольцы-москвичи, всегда готовы помочь тебе заботой и советом.

Желаем тебе удачи в первом бою. Будь, смелым и решительным, заботься о своих товарищах.

Пусть тебе в эту минуту станет спокойно и уютно на сердце. Мы тоже вспомним о тебе, когда будем на фронте и пойдем в первый бой. Жмем твою руку, товарищ, до новой встречи!

Клава Иванова. Маруся Сидорчук.

Москва, Средняя школа № 124, 8-й класс.

Женя, как-то странно сопя, долго упрятывал письмо у себя на груди. Алеша попробовал подшутить над ним:

- Маленький, да удаленький, такое оторвал письмецо, - но шутка не получилась, и юноши задумчиво умолкли.

Эти славные строки привета написаны еще в Москве.

Как далека от них теперь родная столица,.. Но Весняк сказал: в каких бы далеких краях мы ни оказались, мы останемся москвичами. Скоро начнется первый бой их полка. И это будет бой за Москву.

Так думали пулеметчики, лежа на опушке леса. К ним и ко всем их товарищам, которые лежали в окопах в ожидании сигнала к атаке, относились строки коротенького письма.

И вот Жене Маленькому довелось самым первым из студентов ринуться в атаку. Он не знает ведь, что это всего только ошибка комбата Полунина! Он так долго ждал этой великой минуты в своей жизни, так мечтал о ней...

Алеша раздраженно надвинул ушанку на самый нос, приказывая себе не думать пока о Жене, о Васе: все равно это ведь было бесполезно.

Слух его уже давно улавливал - в общем, гуле стрельбы - какие-то слишком методичные, длинные строчки пулеметных очередей. Он перевел взгляд на смутно темнеющую деревню Мельники. Так и есть: слева, на взбудораженном поле, через равные промежутки времени возникал длинный стройный ряд снежных невысоких дымков. Похоже было, что пулеметчик бьет из деревни Мельники с какой-то почти сумасшедшей методичностью, не давая себе ни передохнуть, ни оторвать рук от гашетки.

Кряхтя и ругаясь, Алеша повернул пулемет в направлении деревни и выпустил длинную очередь.

Как раз в это время его кто-то крепко обхватил за плечи. Обернувшись, Алеша встретился с внимательным, острым взглядом своего друга Васи, похожего на деда-мороза: до того он был вывалян в снегу весь - с головы до ног. Тяжело отдуваясь и сгребая снег с халата, Вася отрывисто рассказал, что цепи, в общем, ушли недалеко. Приказ он передал. Видел убитых.

Тут Вася отвернулся будто для того, чтобы отряхнуть снег со спины, - и Алеша не посмел взглянуть ему в глаза.

- Раненых много, - коротко и глуховато сказал Вася. - Между прочим, я видел там Мышкину - знаешь, озорницу-то? Волочит на маскировочном халате огромного мужчину, а сама ревет. Я говорю: «Страшно?» Она ка-ак обругает меня... Лицо у нее в слезах, поморожено, распухло. «Нельзя быстрее тащить, а он кровью истекает, - кричит, - а ты говоришь, «стра-ашно»!..»

- А Женьку не видал там?

- Женька? Сам знаешь, он, конечно, где-нибудь впереди, если не...

- Ну, да, - торопливо подтвердил Алеша. Странное дело: длинные настойчивые очереди т о г о пулемета Алеша слышал поверх всего беспорядочного хора стрельбы. Не машина ли сидит там вместо человека, или человек тот безумен?

Алеша сказал об этом другу и ткнул варежкой в сторону Мельников. К Васе между тем уже вернулась обычная его неторопливость и рассудительность.

- Безусловно, там сучий сын, ты прав, - резонно сказал он. - Но для нас с тобой он вне прицела. Зря ты просадил патроны. Твоя очередь прошла вдоль стены дома. Смотри...

Они пустились было в споры о траектории полета пуль, как вдруг пулемет смолк. Бойцы уставились друг на друга, выжидая. В эту секунду влево от них - тоже как бы отдельно от всей стрельбы - четко прозвучал выстрел, потом, следом за ним, второй. Пулемет молчал.

- Цепи, гляди, наши цепи! - закричал во все горло Алеша.

Только его острые глаза могли рассмотреть далеко влево смутное множественное движение на открытом поле.

- Первый батальон пошел в атаку, - спокойно и веско сказал Вася. - Этот сучий пулемет преграждал им путь, прижимал их к земле.

Вася, разогреваясь, крепко похлопал варежками. - Пулемет подавлен хорошим снайперским выстрелом, - заключил он с обычным своим глубокомыслием. - Этого выстрела мы с тобой, друг, не слышали. А еще один выстрел был послан для верности, на закуску. Но почему этот выстрел был как бы двойной? Эхо, что ли?

Алеша, сам того не замечая, изо всех сил сжимал рукоятку пулемета и не слышал ни одного слова, после того, как Вася сказал о снайперском выстреле. Это - Марина! Снайперов в полку пока только двое. Второй выстрел мог принадлежать Саше Кузнецовой.

Значит, девушки где-то здесь, близко, возможно, вон в тех кустиках. Они делают свое дело. И первый батальон уже наступает. Теперь жди зеленой ракеты, о которой сказал Весняк.

Нет, это просто невозможно - выложить сразу столько гениальных догадок и остаться таким невозмутимым, как этот Вася!..

...Прошел еще один час боя - уже у деревни Мельники, на левом фланге первого полка.

На КП второго батальона, выкопанном в снегу, под укрытием двух могучих сосен-сестер, растущих из одного корня, ждали сигнала Ильина - зеленой ракеты.

Комиссар сидел на корточках, опершись спиной о снежную стенку: он отдыхал, настойчиво осваивался со своим положением полуглухого человека, - обстановка была такова, что отправиться в санчасть он решительно не мог, - и исподволь наблюдал за командиром батальона Полуниным.

Комбат ему не нравился. Похоже было на то, что этот человек окончательно «сошел с катушек», как любил говорить командир роты славной таращанской дивизии, где воевал в молодости Весняк.

Полунин как-то не нашел себя с первого часа фронтовой жизни батальона. Он сразу стал суетиться, принимать неверные решения. Ни в коем случае это не было и не могло быть трусостью, - не таков был коммунист Полунин. У него попросту не хватало выдержки, дисциплины, командирского расчета, а опыта боев не было никакого.

Им руководили, скорее всего, самые лучшие стремления, когда он принял неверное решение о самостоятельной атаке на Холмищев. Только вот теперь он понял всю глубину своей ошибки, ее анархический смысл.

Осознав свою ошибку, Полунин вовсе растерялся. Он был бледен донельзя, делал много порывистых, лишних движений, не сразу слышал, когда к нему обращались. Его широкое доброе бесцветное лицо было искажено мучительной гримасой не то виноватости, не то недоумения...

Легко представить себе, сколь неподходящая атмосфера напряжения и неуверенности царила здесь, на КП, в этот важный час.

Полунин все порывался объясниться с комиссаром. Тот уже слышал немного, хотя и беспрерывно морщился, говоря, что ему «больно слушать». И нелепо же было, черт возьми, выкрикивать изо всех сил то самое, что следовало сказать тихо, с глазу на глаз!

Полунин выхватил из своей полевой сумки чистый листок бумаги и начал было писать: «Я виноват, но...» Рука у него вздрагивала и выводила неразборчивые каракули.

Комиссар внимательно взглянул на серое лицо Полунина и медленно произнес:

- Зачем волноваться? Наш час еще придет. Мы себя еще покажем.

Комбат опустил глаза. «Мы», - сказал комиссар, хотя ошибся один только Полунин. Будь Весняк здесь, он не допустил бы...

Едва комиссар успел сказать: «Мы себя еще покажем», как у деревни Мельники вспыхнула ракета. Одно мгновение все молчали, пристально следя, как на мглистом небе прочертился и медленно погас зеленый полукруг. .

- Ну, вот! - сказал тогда Весняк и вскочил на ноги, с лицом вдруг посветлевшим и почти восторженным.

Полунин судорожно подтянул ремень портупеи, вынул из кобуры револьвер и сунул его за пазуху. Слова комиссара прозвучали для него так: «Вот она, та самая минута, которую ты так необдуманно пытался ускорить». Значит, для него, Полунина, пришла наконец минута искупления и подвига!

Едва они - Весняк, комбат и адъютант, прячась за деревьями и кустиками, доползли до цепи, лежавшей на самой опушке, как Полунин обогнал Весняка, поднялся на ноги, выхватил револьвер и что-то закричал высоким и звенящим голосом... Десятки бойцов вскочили и ринулись за командиром. Но Полунин сделал только три-четыре шага и упал, взмахнув руками и роняя револьвер. Он даже не пошевельнулся: убит...

«Так я и знал!» - подумал Весняк, с чувством, близким к отчаянию. Но он уже, в сущности, весь был готов к тому, что ему следовало сделать.

Противник, как видно, не ожидал удара отсюда: он дрался уже несколько часов у Демина, потом - у Мельников. Беспорядочный, суматошный огонь говорил скорее о растерянности противника, чем о его силе.

Молниеносно надо воспользоваться первыми признаками этой растерянности врага, во что бы то ни стало поднять цепи в атаку!

Комиссар встал во весь рост, почему-то сорвал шапку и, размахивая ею над головой, закричал во весь голос:

- За мной, добровольцы! Вперед, москвичи! За Родину!

Он пробежал, спотыкаясь, десяток шагов и смутно увидел, как поднялись цепи бойцов. Никто из них не успел не только перегнать комиссара, но даже и догнать его: все они упали, и позднее всех, словно с неохотой, неуклюже повалился в снег и комиссар.

Падая, Весняк успел приметить совсем близко от себя легкие характерные снежные дымки - они вспыхивали, один возле другого, ровной длинной чередой.

Комиссар скатился в какую-то мелкую выбоину. Теперь снежные дымки подымались то прямо перед ним, то сзади. «По мне бьют из пулемета, - подумал комиссар с тяжкой злобой. - Не во-время».

Он упал, как бежал, - лицом к врагу, иначе все его длинное тело оказалось бы удобной мишенью дли пулемета. Он уткнулся лицом в зернистый, сыпучий снег. Вокруг, пошептывая, ложились и ложились пули. Весняк слышал теперь не только разрывы мин и тяжелое уханье орудий на правом фланге, у Демина, но и этот слабый шорох, с которым угасал полет пуль в снегу. К нему вернулся слух. Но комиссар был очень далек от того, чтобы осознать это полностью, - для него сейчас это было не главным.

«Убьют, - подумал комиссар, с силой стискивая зубы, - сейчас убьют», - а руки уже разрывали снег, разрывали с бешеной, сосредоточенной энергией.

Нельзя, чтобы его сейчас убили, ни за что нельзя! Полунин погиб, Бирук ушел с ротой, напрасно посланной вперед. Батальон будет обезглавлен!..

И, однако же, он - впереди всех, он - цель!

В его памяти прошли отчетливым ранящим видением милые далекие лица: жена, дочь Галинка... Хоть бы они подумали о нем, вспомнили вот в эту смертную минуту... А все-таки как хочется жить, как хочет жить каждая малая кровинка в теле!

Никогда он не испытывал ничего подобного: им овладело такое неистовое желание во что бы то ни стало сделаться невидимым, скрыться, уйти в землю, что, казалось, сама земля должна была разверзнуться под ним...

Комиссар заскрипел зубами, силою отодвигая от себя все посторонние жалостные мысли, и сосредоточился только на одной: нет, никак нельзя, чтобы его сейчас убили!

Он прислушивался до боли в ушах, выжидая, ища хоть небольшой паузы в этой бешеной стрельбе. Он уже весь подобрался, готовясь снова вскочить и, чего бы это ему ни стояло, поднять и повести цепь.

И вдруг он скорее почувствовал, чем услышал, что пули только перелетают через него, словно впереди возникла какая-то преграда.

Он осторожно приподнял голову. Да, слух не обманул его: прямо перед ним уже не курились дымки. Бессознательно уловил он какое-то изменение в рельефе снегов. Вглядевшись попристальней, он заметил впереди, метрах в трех от себя, невысокий неровный белый холмик. Откуда бы ему взяться?

Взгляд комиссара торопливо скользнул дальше. Там, копошась на снегу и то появляясь, то исчезая в дыму, двигались белые фигуры бойцов.

-- Ура-а! - прозвучало впереди сквозь свист и грохот стрельбы. Та рота, что лежала впереди, пошла в наступление.

Комиссар вскочил прежде, чем мысль о том, что надо непременно соединиться с этой ротой, овладела им.

- Вперед! За Сталина! - закричал он, размахивая револьвером, и побежал, увязая в снегу и не оглядываясь.

- Ура-а! Ура-а! - словно отвечая ему, раскатилось слева, от Мельников, где действовал Ильин.

Весняк чувствовал, что цепи дружно поднялись вслед за ним, - его уже обгоняли бойцы в летящих за их спиной маскхалатах. Пронесся, крепко прижимая к себе автомат, и тот самый юный командир роты, который провожал оглохшего Весняка до КП батальона.

Глухое, похожее на эхо «ура» донеслось и от Демина. Ополченские полки пошли в наступление по всему фронту. Впереди второго батальона, оторвавшись от основного массива полка, смело дралась одна рота, - надо было скорее соединиться с ней.

Теперь уже ничто не могло остановить цепи: все рвались вперед, и каждый в какой-то мере стал сам себе командиром, каждый как бы прокладывал свою особую тропу в том беснующемся снежными и дымными вихрями пространстве, которое еще три часа тому назад называлось нейтральной полосой.

Именно с этого мгновения, с начала первой атаки в сумеречный час, разразился тот ураган боя, отдельные события которого оказались потом почти невосстановимыми в памяти, - с такой бешеной скоростью они следовали одно за другим, иногда одно вопреки другому...

- Пулеметчики, вперед! - закричал комиссар, увидев справа от себя знакомый окопчик с двумя бойцами. - Москвичи, за мной! Огонь на всю железку!

Он уже не видел, как рванулись бойцы и как один из них уронил коробку с лентами и на всем бегу ткнулся лицом в снег. Это был Вася Непомнящих.

Алеша торопливо установил пулемет и только тогда оглянулся, не чувствуя около себя товарища. - Вася! - закричал он изо всех сил. - Вася! Прежде всего он почему-то вытянул коробку из-под тяжелого тела, потом приподнял голову друга. Губы у Алеши задергались. Он отполз к пулемету. Теперь Алеша остался один. Он стрелял почти в беспамятстве от горя и ярости, руки его ходуном ходили от напряжения. Впереди себя он ничего не видел, кроме странно слоящейся серой полутьмы: все лицо его было залито слезами, он не замечал этого.

И когда, следуя команде, Алеша должен был «выброситься» вперед, он еще раз взглянул на неподвижного друга, потом вокруг, чтобы запомнить место, и сказал себе: «Я сюда приду».

Потом все совершалось как в тумане. Алешу подхватили ураган боя и тот общий порыв, какой владел в эти минуты всеми ополченцами. Только у Алеши этот порыв еще был закален болью о друге - болью, которая, словно игла, то и дело вонзалась в сердце.

Атаки на невидимого пока врага следовали одна за другой. Каждый раз цепи, откатившись под огнем противника, снова упорно ползли вперед, захватывая все новые и новые клочки поля, снег на котором из белого давно уже превратился в серый.

Алеша отбросил пустую коробку, вставил новую ленту и только собрался припасть к пулемету, как о ствол что-то ударилось со странным, визгливым звоном. Кожух был безнадежно разворочен, вода из него вытекла...

Весь разгоряченный, со слипшимися прядями волос на лбу, отчаянно чумазый от слез, от пота и гари, Алеша оттащил пулемет в какую-то выбоину, вынул из него замок, положил в карман и, прижав автомат к груди, побежал к цепи.

И тут, скатившись в глубокую рваную воронку от снаряда, он вдруг лицом к лицу столкнулся с батальонным комиссаром Бируком. Присев на корточки, комиссар что-то торопливо писал на листке бумаги. Должно быть, дорого дались комиссару те несколько часов, какие рота лежала под огнем противника. Алеша почти со страхом смотрел на страдальчески заострившееся лицо Бирука, на его сухие губы, потрескавшиеся до крови.

- А-а, Петров, - без всякого удивления сказал комиссар. - Тебя-то мне и надо.

Он аккуратно сложил исписанный листок и объяснил Алеше, что это срочное донесение нужно доставить командиру полка в Холмищев.

- Да, мы уже в Холмищеве, - сказал он, блестя темными глазами из-под шапки, - только с одного края, от Мельников. А там... - прищурившись, он указал Алеше на круглый кирпичный купол церкви, - там еще фашисты. Учти.

Несмотря на усталость и возбуждение боем, владевшие Бируком, он заметил в лице Петрова какую-то необычность выражения. Впрочем, боец был, кажется, просто чумазым, - смешно, по-ребячьи чумазым.

- Умойся-ка ты, брат, - осторожно сказал Бирук. - К командиру полка идешь.

Алеша послушно отставил автомат, «умылся» снегом, вытерся рукавицей, потом платком, поправил шапку.

Нет, необычность в лице у бойца осталась. В его взгляде не было теперь ничего от юношеской застенчивости. А новое выражение - не то суровой горечи, не то зрелой мужественности - еще как-то не устоялось.

- Что ты? - спросил комиссар, близко, пристально глядя на Алешу.

- У меня товарища убили, - сказал Алеша, опуская голову.

Бирук помолчал, морща лоб.

- Бой есть бой. - Комиссар облизнул сухие губы, лицо его стало суровым. - Гитлеровцев немало положено. И мы уже в Холмищеве. Понял?

Алеша кивнул, еще ниже опустил голову. И тогда комиссар громко, отчетливо, энергично объяснил Алеше его задачу.

Как и в тот раз, возле эшелона, выходило, что он, комиссар, или, вернее, командование батальоном, доверяет бойцу-комсомольцу Петрову одно из самых ответственных поручений: предупредить Ильина, что с правого фланга подтягиваются к городу авангардные части того полка, который утром начал наступление у деревни Демино. В сером, сумеречном свете Ильин может принять их за противника. Связь еще не установлена, и, значит, предупредить должен связной...

- Помни, - строго сказал комиссар в заключение, - донесение надо доставить во что бы то ни стало.

- Есть доставить донесение, - повторил Алеша, с готовностью глядя на Бирука.

Комиссар проследил, как Алеша вылез из ямы, пробежал несколько шагов, упал. «Убит», - подумал Бирук, мучительно морщась. Но Алеша шевельнулся, пополз. Потом встал, сделал перебежку, вновь упал. «Ничего, - решил комиссар, тоже выбираясь из воронки, - этот не сдаст».

...Бой отгремел, только когда совсем стемнело. Ополченцы вошли в Холмищев. Полусожженный, почти начисто разрушенный городок предстал перед их глазами. Те дома, что сколько-нибудь уцелели, были все до одного превращены в доты: черные длинные глазницы амбразур виднелись в бревенчатых стенах, обращенных к передовой. Пустые окна забиты подушками, каким-то невообразимым тряпьем. На улицах валялись перевернутые сани, трупы лошадей. Посреди городка, за церковью, стоял аккуратный частокол березовых крестов: вражеское кладбище.

Только совсем к ночи в городок стали приходить жители. Испуганные, перемерзшие, счастливые, они безмолвно плакали от радости. Кое-где задымили трубы, и скоро на столах появилось самое редкостное и пиршественное угощение, какое только и могли предложить ограбленные фашистами и измученные боями холмищевцы: горячая картошка...

Выставив боевое охранение в снежных немецких траншеях вокруг Холмищева, командир полка медленно прошел через весь городок.

Ильин отлично понимал, что отдых будет коротким: с рассветом фашисты, обозленные внезапной потерей узлового пункта обороны, начнут налеты и бомбежки. Он твердо решил, во избежание лишних потерь, ранним утром вывести всех бойцов из теплых домов в траншеи.

Итак, честь победы принадлежит ополченцам первого полка. Ильин уже связался со штабом дивизии, и когда, не без гордости, раздельно произнес в трубку: «Говорю из Холмищева», - на другом конце провода, после паузы, знакомый раскатистый бас живо проговорил: «Знаю. Молодец».- «Бойцы наши - герои», - быстро ответил Ильин, уже не сдерживая довольной улыбки.

Только сейчас, медленно бредя по улице городка, Ильин почувствовал, как он устал. Взглянув на часы, он вспомнил: до партсобрания оставался ровно час. Кравченко настоял на том, чтобы партсобрание провести этой же ночью: предстоял прием в кандидаты партии. Ильин подумал, что секретарь партбюро прав, - сделать это нужно именно после первого боя.

Домик, где разместились штаб и комендантский взвод, стоял крайним в кривой, выщербленной и пустынной уличке.

Ильин прошел длинные сени, подсвечивая себе фонариком, и толкнул, должно быть, не ту дверь. Он попал в маленькую холодную комнатку с целым, но туго промерзшим оконцем. Луч фонарика выхватил из тьмы какую-то неподвижную фигуру на полу. Ильин подошел, нагнулся: это были девушки - Орлова и Кузнецова. Они крепко спали, прижавшись друг к другу, и обе винтовки лежали здесь же, заботливо укрытые шинелью.

Ильин погасил фонарик, постоял в темноте. Девушки... Только сейчас со всей ясностью он подумал, что Орлова спасла ему жизнь, когда они шли на НП и пуля пробила ему шапку. А потом - этот великолепный выстрел прямо в амбразуру сарая, снайперский выстрел, который позволил наконец начать атаку на Мельники! Он мог принадлежать только кому-нибудь из них - скорее всего, Орловой.

Вот они какие девушки... И как крепко спят. Только вот оружие отдельно положили: надо приучить их спать по-солдатски, обняв винтовку...

Он торопливо вышел из комнатки, крикнул Федю. Тот, по его приказанию, принес полушубок, и Ильин укрыл им девушек.

- Мне все равно спать не придется, - буркнул он безмолвному Феде.

...Когда Алеша Петров вышел из церкви, где происходило партийное собрание, уже начинало светать. Его приняли в кандидаты коммунистической партии.

- Как вели себя во время боя? - спросил его Кравченко.

- Как все, - ответил он после некоторого раздумья. - Я старался быть впереди.

У Алеши не хватило одной рекомендации, но батальонный комиссар Бирук неожиданно вызвался дать ее. Петров, по словам Бирука, оставшись один из всего пулеметного расчета, не растерялся и действовал, как опытный боец.

«Это я все из-за Васи!» - едва не крикнул Алеша, отчетливо припоминая и слезы свои и беспамятство гнева, в каком он был в те минуты. Но удержался и промолчал, не зная, нужно ли говорить об этом на партсобрании.

Командир полка сдержанно сказал, что Петров доставил ему донесение в сложной обстановке боя и что этот поступок достоин патриота и большевика.

«Мне было очень страшно, - хотелось ответить Алеше. - Просто я должен был доставить - и доставил». Но он снова промолчал.

Голосование было единодушным. Алешу поздравили и отпустили.

Еще раньше он испросил у командира роты разрешение сходить за пулеметом. Теперь его вдруг сильно потянуло на то самое место, откуда он начал воевать уже один - без Васи.

Сонная тишина сковала изрытую снежную равнину. Легонькие хвосты поземки то там, то здесь серебрились в слабом свете луны. Без труда, следуя отчетливому указанию памяти, Алеша пришел к тому сломанному кустику, откуда они вылезли вместе с Васей, и тотчас же, возле самого окопчика, нашел полузанесенный труп друга.

Алеша присел возле мертвого Васи, осторожно отряхнул снег с неподвижного лица и, преодолевая страх и горечь, расстегнул шинель, чтобы вынуть документы и, главное, комсомольский билет. Лицо у Васи было как у живого: спокойное, задумчивое.

- Вася, - пробормотал Алеша, кривя губы. - Вася, мы взяли Холмищев. Ты заплатил за него самой дорогой ценой, Вася: ты первый из нас погиб за нашу Москву. Я расскажу о тебе.

Он тяжело поднялся и постоял, глядя перед собой сухим, затуманенным взглядом. Может быть, он теперь больше не заплачет ни разу, что бы ни случилось: редки мужские слезы...

Он понял, что минута прощания с мертвым другом, эта ночь, пронзаемая неспокойным лунным светом и серебряной поземкой, и эта боль в сердце останутся с ним навсегда, сколько ему суждено быть живым...

Алеша разыскал свой пулемет, тщательно стряхнул с него снег. Он так устал и перемучился, что больше ни о чем не мог думать, а только шел и шел, тяжело волоча пулемет, спотыкаясь и скользя на рытвинах, прямо к темному Холмищеву...

...Не один Алеша Петров пришел в этот ранний час утра на поле боя. Здесь заканчивала свои труды особая команда, которой поручена была забота о мертвых. Здесь, по неостывшим следам боя, бродил и еще кое-кто из командиров. Каждый из них следовал непреодолимому желанию вспомнить, проследить, оценить шаг за шагом свой путь от опушки леса до Холмищева. Это был первый и, значит, самый памятный бой. У каждого была в нем какая-то своя отметинка - кустик, от которого он поднялся в атаку, или воронка, где довелось отсиживаться от обстрела, или заветный окопчик...

Пришел сюда и комиссар полка Весняк. У него была особая причина для этого. Он, собственно, вовсе не собирался бродить по полю боя и предаваться воспоминаниям - слишком много скопилось срочной работы по полку, но вдруг все повернулось по-иному, и комиссар пошел, почти побежал к тому самому месту, где он лежал под пулями. Ночью, после партсобрания, он обходил дома, где поселились на ночлег бойцы. И вот один из старых пулеметчиков, хорошо знакомый ему бородач Прошин, проводил его до калитки, вернее - до пролома в заборе, где когда-то была калитка, и, прощаясь, хмуро сказал:

- Николаева вспоминаем, товарищ комиссар полка. Убитых, конечно, немало, но этот... как бы это сказать... прямо по сердцу режет, Владимир Иванович, жалко.

- Николаева? - повторил комиссар, припоминая. Ничто, однако же, не приходило ему в голову. Он вопросительно взглянул на Прошина.

- Да как же, Владимир Иванович, - прерывисто, с заметным волнением заговорил Прошин, погружая в бороду всю пятерню. - Да неужели не видели вы?.. Это ведь Николаев вас от пуль-то... Когда в вас садили из пулемета на полянке-то...

- Ну? - глухо вскрикнул Весняк, схватывая пулеметчика за руку.

- Ну, он и хотел вроде заслон сделать, окопаться впереди вас, прикрыть вроде. Мы, конечно, видели - на смерть человек идет. А он говорит: «Комиссар дороже меня, убьют его, братцы, у нас на глазах». Ну, и пополз. И, конечно, заслонил вас... только уж телом своим. А так-то - неприметный он был, рыжеватый такой, в летах. Наш, заводской, слесарем работал. Двое ребят осталось, товарищ комиссар. Бойцы так говорят - похоронить бы его надо в отдельности. Почесть ему оказать...

Комиссар молча, пристально глядел на Прошина, сжимая его руку словно железными клещами. Потом глубоко надвинул шапку, потрогал револьвер на боку и широко зашагал прочь, не разбирая дороги.

- К нему пошел, - удовлетворенно пробормотал Прошин и повернулся к дому.

Комиссар сразу же нашел ту мелкую выбоинку, в которой он лежал, думая о судьбе батальона. Отсюда он сделал десяток неуверенных шагов вперед, и его словно толкнуло в сердце. Перед ним, в странно неловкой позе, прильнув одной щекой к снегу, лежал труп бойца в маскхалате, перепачканном кровью. Зубы его были оскалены в предсмертной муке, и в рот забился снег. Комиссар оглянулся, припомнил: да, это и был тот самый «снежный холмик», который внезапно возник перед его глазами.

Комиссар снял шапку и опустился на колени.

Николаев был, очевидно, сражен сразу же десятком пуль и еще десятки их принял в свое уже мертвое тело. Комиссар с трудом расстегнул крючки его шинели и едва не сломал пальцы о пуговицы гимнастерки: залитая кровью, дырявая, покоробленная гимнастерка хрустела под пальцами. Из ватника торчали клочки бурой, обгорелой ваты, и комиссар подумал, что фашисты били еще и разрывными пулями.

Он вынул слежавшуюся и тоже продырявленную пачку бумаг, бережно переложил ее в свой карман и задумался, опустив крупную голову с седеющими спутанными волосами.

Безвестный пожилой красноармеец Николаев принял на себя его смерть. Есть ли на свете человеческие слова, какими можно выразить эту силу души русского солдата, этот его незаметный героизм, в котором нет ничего похожего на отчаяние показной храбрости?

Комиссар, потрясенный, долго не мог тронуться с места. «Запомните это все! - мысленно обращался он к добровольцам. - Запомни это, Галина, - обращался он к дочери, - на всю жизнь запомни!»

Они были вдвоем на этой снежной, курящейся поземкой равнине - живой и мертвый. Их окружали неподвижные закуржавелые деревья. В лунном свете, льющемся с невысокого неба, были отчетливо видны пятна крови на смятом маскхалате и на снегу. Все кругом молчаливо, неопровержимо говорило о суровой правде подвига...

11. ИДЕТ ВЕСНА

Наступил март.

Двадцать дней боев и походов были позади. Ополченская дивизия шла на север, и городок Холмищев остался уже далеко в тылу.

Гитлеровцы отступали, цепляясь за каждый клочок земли, огрызались отчаянным огнем минометов, поднимались в контратаки, «психовали»... Сопротивление носило оголтелый, иногда даже бессмысленный характер, и москвичи начали догадываться, что против них стоит эсэсовская часть. Вскоре разведка, а также документы убитых гитлеровцев подтвердили, что это так и есть.

После одной из схваток, коротких, но кровопролитных, враг отступил столь поспешно, что не успел убрать своих раненых и убитых. Наутро бойцы увидели трупы эсэсовцев. Они лежали довольно ровным рядом, словно по ранжиру, - как скосил их кинжальный огонь пулеметов. Это были люди крупного роста, в неправдоподобно огромных, подбитых гвоздищами эрзац-сапогах.

Помощь раненым приходилось оказывать со всякими предосторожностями: обессиленные, полумертвые, они оставались верными своим звериным законам и могли вонзить нож в спину медсестры в тот момент, когда та была занята перевязкой.

Один из пленных показал, что в городке Холмищеве, который гитлеровцы считали надежным узлом долговременной обороны, всего за неделю до боя еще стояла эсэсовская офицерская школа.

Желая угодить советскому офицеру, который вел допрос, - это был Весняк, немного владевший немецким языком, - пленный сказал, что эсэсовцы прозвали москвичей «гвардией Цека».

- Гвардия Цека? - переспросил Весняк и усмехнулся. - Ну, что ж. Это лестно.

Пленный опустил глаза. Весняк обернулся к командирам, сидевшим здесь, в полуразрушенной избе, и сказал по-русски:

- Ну как, товарищи, не будем возражать против «гвардии Цека»?

Командиры засмеялись. Пленный выпрямился каким-то автоматическим движением. Весняк спросил:

- Вы - эсэсовец?

- Да, - ответил гитлеровец, устремляя на комиссара тяжелый взгляд исподлобья, - но из пополнения.

- Значит, второй сорт. Пленный смолчал...

...Приказ фашистско-немецкого командования гласил: «Умереть, но не отдавать захваченных пространств». В ополченской дивизии в связи с этим говорили, что москвичи отлично помогают гитлеровцам выполнить первую часть приказа - умереть.

После победы под Холмищевом полк Ильина стремительной атакой взял подряд две деревни - Большое и Малое Носово. Этой своей победой, совершенной двадцать третьего февраля, полк отметил годовщину Красной Армии.

Штаб дивизии объявил полку благодарность. Командир полка Ильин получил звание майора. Пришла приветственная телеграмма и из Москвы. Под телеграммой стояла подпись секретаря МК, по призыву которого возникла дивизия. Москва не забывала своих сыновей: чем дальше уходили ополченцы от столицы, тем больше о них заботились. В лесах, в промерзших оврагах ополченские полки встречались со столичными делегациями, которые привозили груды подарков, писем и горячий привет от Москвы.

Секретарь МК стал теперь членом Военного совета и Ставки Верховного Главнокомандующего. По его требованию ему посылали отдельные сводки о боевых действиях дивизии.

- О нас знает Сталин, - заговорили среди ополченцев.

На одном из трудных маршей первый полк догнала его собственная делегация, которая привела из Москвы десяток мощных новых танков. Из головной машины вылез ошалевший от счастья командир танковой роты - Сергей Степанчук. На сей раз он сумел не только заправить танки, но не плохо «заправился» и сам, почему и выглядел чересчур веселым. Однако в эту торжественную минуту ему все простилось: Ильин и Весняк сделали вид, что ничего не заметили.

- Сталин прислал нам танки, - пошло по полку,

- Танков у нас пока маловато, поэтому их распределяет сам Сталин.

- Мы заслужили, - и он прислал.

Новые танки, в отличие от старых, собранных руками московских рабочих, назвали «сталинскими танками».

И командир танкистов Сергей Степанчук вдруг написал «стих», посвященный новым танкам.

- Со мной никогда этого не случалось, - не без смущения признался он товарищам, словно его постигла какая-то редкая болезнь.

«Стих» был довольно неуклюжим, но очень искренним, - скоро он распространился среди бойцов не хуже любой листовки. Его читали на вечерах самодеятельности, которые нет-нет, да и ухитрялся устраивать неутомимый Вильнер, его пробовали даже переложить на песню.

А Сергей Степанчук не написал больше ни одного «стиха»...

...Война, как известно, несет с собой бесчисленное количество неожиданностей.

После взятия Большого и Малого Носова полку Ильина было приказано захватить деревню Ангелово. Эта боевая задача как будто не заключала в себе ничего необычного, по представлению Ильина, она была нетрудной, будничной.

Перед рассветом, выслав вперед разведку, передовые подразделения полка легко преодолели безлесные пространства. Впереди уже темнели избы Ангелова. Там вдруг возникла перестрелка: разведка вступила в бой.

Однако к моменту первой атаки ополченцев перестрелка превратилась в ливень пулеметного и минометного огня.

Развернулся долгий и трудный бой. К вечеру Ильин ввел в действие все три батальона, попробовал ударить с фланга. Ангелово оставалось неприступным.

В этом бою был тяжело ранен комиссар полка Весняк. Его пришлось отправить в медсанбат и затем - в тыловой госпиталь. Ильин почувствовал себя осиротевшим...

Удивленный и встревоженный неудачей боя и неожиданно упорным сопротивлением противника, Ильин собирал силы для последнего, сокрушительного удара, когда из штаба дивизии пришел приказ - отойти на старые позиции, в Малое Носово, и готовиться к штурму села Волокуши, расположенного значительно правее по линии фронта дивизии. Здесь сосредотачивались силы двух ополченских полков. Бой должен был начаться рано утром, и ночью полкам предстояло пройти через лес на исходные позиции.

Санрота, во главе с врачом Фурцевым, ко времени наступления на Ангелово успела переместиться в село Большое Носово.

Когда полк, в результате неудачи, отошел на старые свои позиции - в Малое Носово, санчасть оказалась почти на передовой линии. Фурцеву не удалось сразу сняться и отойти в тыл, на полагающееся расстояние, еще и потому, что он не успел эвакуировать в медсанбат всех раненных под Ангеловом.

Санрота расположилась на окраине Большого Носова, в каменном одноэтажном здании школы, уцелевшем каким-то чудом. Оно одиноко и резко темнело среди безжизненно-белых развалин.

- Что-то уж очень близко расположились, - проворчал Ильин, когда ему об этом доложили. - Школа торчит, как шиш. В два счета ее могут разбомбить.

У него уже мелькнула мысль о том, что следовало бы немедленно перебросить санчасть в лес, в палатки. Но он удержался в последний момент и не отдал распоряжения: дни стояли холодные, и раненых надо было как-то укрыть от непогоды.

Тут Ильину подвернулась под руку Марина, и он послал ее к Фурцеву с приказанием ускорить эвакуацию раненых, соблюдая строжайшую маскировку.

Было уже совершенно темно, когда Марина, поеживаясь от холода, вошла в здание школы.

В больших классах, скупо освещенных чадящими коптилками, рядами стояли носилки. Многие раненые лежали на соломенных подстилках на полу. В коридоре, прислонившись к стенам, сидели легко раненные. Здесь Марину кто-то цепко схватил за руку.

- Орлова! - Я, Орлова.

Перед ней стояла Софья Ненашева в белом смятом халате.

- Слышишь, Орлова, - сказала она своим хриплым голосом, - у нас тут Алексей, помнишь, Петров-то? Товарищ твой.

Марина вся вздрогнула и спросила тонким и каким-то неуверенным голоском:

- Ну и как?

В воспаленных глазах Софьи промелькнула жалостная улыбка.

- Тяжелый, - сказала она, не найдя в себе силы скрыть от Марины правду, и сразу же заторопилась: - Ну, я пошла. Петров вон там, направо, в зале.

- Я доктора Фурцева ищу! - крикнула ей вслед Марина.

- Тогда - за мной!

Передав приказание Ильина, Марина уже почти бессознательно отметила про себя, что доктор, весь какой-то всклокоченный и злой, - едва держится на ногах. Он, уставив на Марину маленькие колючие глазки, проронил несколько сердитых слов о том, что маскировка и без того соблюдается строго.

- Есть! - крикнула Марина и сразу же бросилась бежать по темному коридору. От волнения она не сразу нашла дверь в зал.

Вездесущая Софья Ненашева взяла ее за руку и провела в угол. Здесь, на носилках, накрытый шинелью, лежал Алеша.

У Марины так и покатилось сердце, когда она увидела запрокинутое восковое лицо юноши, запекшиеся губы и раздувающиеся от трудного дыхания ноздри.

- Я сейчас, - пробормотала она и, видя, что он ничего не слышит и не открывает глаз, с отчаянием подумала, что немедленно же должна сделать для него все, что только можно сделать.

Бесшумно положив свою винтовку под Алешины носилки, Марина, словно легкая серая тень, понеслась к двери. Впоследствии она не могла в точности припомнить, с кем спорила, у кого выпрашивала постельные принадлежности, но менее чем через десять минут, нагруженная пухлой соломенной подушкой и толстым шерстяным одеялом, она снова появилась в углу у Алеши.

- Я сейчас, потерпи, - шепнула она и, осторожно подняв его тяжелую голову, подложила под нее подушку.

Он раскрыл слипающиеся глаза, в них медленно и неуверенно появлялась сознательная мысль.

- Ма... Марина, - почти беззвучно пролепетал он, облизывая пересохшие губы.

- Сейчас принесу водички, - торопливо сказала Марина и ловко подоткнула одеяло со всех сторон.

Он все еще не верил себе, искал, ждал ее взгляда, а она с опущенным лицом хлопотала подле него, и не успел он еще раз окликнуть ее, как девушка убежала в серую, душную тьму зала. «Во сне», - решил Алеша, окончательно приходя в себя и с тоскою оглядываясь. Все то же самое: горит и «тукает» нога, та же боль в спине, словно внутри нет-нет, да и проведут длинным ножом.

Он уже снова стал забываться, как вдруг голову его приподняли, и он почувствовал у своих губ теплую, пахнущую чаем воду. Он сделал несколько жадных глотков и открыл глаза.

- Я думал во сне... А это все-таки - ты.

- Я, - твердо сказала Марина и улыбнулась. Она успела взять себя в руки и теперь знала, что будет молодцом, что бы ни пришлось ей увидеть и услышать. '

Она подбила подушку повыше и села прямо на пол, у изголовья Алеши. Он близко увидел ее и удивился: в неверном свете коптилки лицо ее казалось очень худым, скуластым и темным, только в уголках губ да еще в больших глазах таилась знакомая удивительная, светящаяся улыбка.

- Мираж... - пробормотал он, тоже пробуя улыбнуться. - Какой я все-таки счастливый. Теперь... ни за что не умру... Назло.

- Ну, конечно! Вот еще глупости какие, - быстро прервала его Марина.

И в голосе ее он услышал теплые нотки укора и такой обыденной, ненаигранной уверенности, что сердце у него дрогнуло от прекрасного, с силой проснувшегося в нем чувства жизни, любви, будущего...

Марина вытащила из кармана черный солдатский сухарь, а из вещевого мешка Алеши, который лежал под носилками, большой ком сахара каменной твердости. Осторожно и ласково она принялась кормить Алешу. А он несвязно рассказал ей о своем ранении.

Это была удивительная, необыкновенная история. Сменившись с поста, Алеша вместе с незнакомым Марине сержантом побежал обогреться в избу, - дело было в Малом Носове. В избе оказались молоденькая медсестра Маша, Женя Ковалев и Женя Маленький.

Маша сварила картошки и только поставила чугунок на стол, как все услышали гул самолета, кружившегося над деревней, а затем вой авиабомб. Алеше так хотелось есть, что он потянулся к картошке и только спросил:

- Как, по-твоему, сержант, в нас?

- Нет, - равнодушно сказал сержант. - Мимо. Они не проглотили и по одной картофелине, как снова послышался нарастающий свист бомбы. Сержант бросил свою картофелину обратно в чугунок и сказал, бледнея:

- А вот эта, пожалуй, к нам.

Алеша услыхал разрывающий уши свист, грохот. Что-то свалилось ему на голову, и в избе погас свет.

Очнувшись, Алеша увидел, что лежит почему-то в другом конце избы, у порога.

- Раненые есть? - кричала Маша дрожащим голосом. - Раненые есть?

Алеша попробовал подняться, но его резнуло по спине, он упал. Под валенком у него расползалась лужа крови...

У Маши так тряслись руки, когда она разрезала Алеше валенок, что Ковалев заругался, оттолкнул ее и вмиг раскромсал валенок ножом. Сержант вдруг закричал:

- Она не разорвалась!

Алешу подхватило несколько пар рук, и он застонал от боли.

Что же оказалось? Бомба пробила крышу, потолок, пол и зарылась в подполье. Упругой воздушной волной Алешу отбросило в угол, а бревном от разрушенного потолка ударило по спине и по ноге.

Марине, - когда она бегала за одеялом, - уже сказали, что у Алеши, должно быть, оторвана почка. Но сам он об этом пока не знал...

- Ребята откуда-то подводу добыли... уложили меня в сани и окружили все: Женька Ковалев, Женька Маленький, сержант...

Алеша замолчал, застенчиво и горько усмехаясь; около губ у него обозначились морщинки, каких Марина не видела раньше.

У него уже не хватило ни сил, ни слов, чтобы рассказать о том, как провожали его товарищи. Была там одна долгая минута молчания, когда все, наверное, подумали об одном и том же: встретятся ли они когда-нибудь снова вот так же, все вместе?

Потом каждый из парней поцеловал Алешу, а Женя Большой вытащил из кармана ком сахару и засунул его в вещевой мешок Алеши, озабоченно ворча:

- Тебе понадобится для подкрепления здоровья.

Лошадь тронулась, и Алеша закрыл глаза, навсегда унося в своей памяти дорогие, усталые, возмужавшие за дни боев лица друзей...

- ...Не волнуйся. Тебе нельзя, - услышал Алеша тихий голос Марины.

Она склонилась над ним, отвела потную прядь волос с виска. Взгляды их встретились - и тут вдруг сказалось все, что так долго каждый из них таил про себя, сберегал в своем сердце.

- Марина... Марина... - прошептал Алеша, - и губы у него затряслись.

- Я знаю, я все знаю, - быстро, тихо сказала Марина. - Успокойся, милый.

- Ты уйдешь сейчас...

- Нет. Я посижу.

Она мягко провела ладонью по лицу Алеши, вкладывая в это движение столько признания и бережной ласки, что он закрыл глаза от внезапной слабости и от счастья.

- Ты поправишься,- слышишь? - ты непременно поправишься... А я верю, что со мною ничего не случится: ведь до сих пор даже шинель ни разу не задело... И вот тогда мы встретимся и...

- Будем вместе, - шепнул Алеша со страхом: он все еще не верил себе, боялся, что счастье его вдруг рассеется, улетит от него, как сон.

- Да, Алеша, - сказала Марина так серьезно и убежденно, что он понял: иначе и быть не может.

Он не мог шевельнуться, остерегаясь боли в спине, нога у него горела и казалась огромной, - больше всего тела, - но ему представлялось, что он летит, все более и более погружаясь в волны сильного и ровного солнечного света: это было ощущение полного, беспредельного счастья.

- Ты уйдешь,- жалобно повторил он, и руки его принялись беспокойно шарить по одеялу.

- Нет. Я подожду, пока ты заснешь.

Она взяла его руки в свои, и он благодарно улыбнулся ей.

- Марина... я как только увидел тебя, понял: ты - единственная... Я сейчас даже не верю. Вот с этой минуты я уже начал поправляться, ей-богу... Но почему-то спать хочется. Ужасно: так много счастья, а хочется спать...

Она уже ничего не говорила, а только мягко гладила его горячие вздрагивающие руки. Если бы он нашел в себе силы открыть глаза, он удивился бы ее лицу, суровому, без улыбки, со сдвинутыми бровями, с горько стиснутым ртом...

Он быстро засыпал или погружался в беспамятство, его руки слабели, и скоро Марина тихо поднялась, укрыла его до подбородка, подхватила свою винтовку и опрометью выбежала из школы.

В ней так все клокотало от горя, от жалости и любви к Алеше, что она, кажется, только и ждала вот этой минуты, когда очутится одна в ночном лесу, чтобы заплакать наконец во весь голос.

Обессиленная, она прислонилась к шершавому стволу березы и застонала. Она дала себе волю - плачь, кричи в голос! - но странное дело: слез совсем не было... Она постояла и пошла по тропинке, то и дело оступаясь и проваливаясь в хрустящий снег. Если бы Марину спросили, сколько времени и где она плутала, она не смогла бы ответить. Ее вывели из забытья торопливые шаги. Она подняла голову. Темная невысокая фигурка бежала ей навстречу. Сашенька! Вот кто был сейчас нужнее всех Марине.

- Маришка! - встревоженно кричала Сашенька. - Куда ж ты пропала, глупая? Куда ты идешь?

- Алеша Петров ранен. Тяжело!

Марина истомленно прильнула к плечу подруги. Та поддержала ее сильными руками, перехватила винтовку, и они прошли обнявшись несколько шагов. Сашенька ни о чем не расспрашивала Марину и только сказала:

- Ну что же, что тяжело: встанет.

Марина приподняла голову, глаза в глаза взглянула на подругу.

- Знаешь, я ведь люблю его.

- Ой, как это хорошо! - с жаром вскрикнула Сашенька. - Лучше всего на свете. А ты сказала ему?

- Сказала. Сама не знаю, почему раньше не вышло... А вдруг... умрет он?..

Она порывисто задышала и снова склонилась на плечо подруги.

- Нет, нет! Слышишь? - с горячностью откликнулась та. - Ой, Мариша, какая же ты счастливая! А теперь вот что: пойдем-ка домой.

Она всегда говорила «домой», если даже речь шла о землянке или о шалаше, предназначенном для жилья всего на несколько часов. Очень сильны были в Сашеньке черты властной заботы и ласки. И Марина и все остальные, - даже скрытный и вспыльчивый Ильин, - сами того не замечая, обращались к Сашеньке именно в те моменты, когда в штабном шалаше, в землянке или в какой-нибудь промерзшей, неуютной хибарке, где должно им было переночевать, требовалась умелая хозяйская рука. Сашенька молча ловко принималась за дело. Ей одной только и было известно, каких усилий стоило натопить нежилую, насквозь простреленную хибарку, вскипятить чай, разделить на всех скудный паек и «сервировать» стол консервными банками. Но это было какой-то неистребимой потребностью ее души - оказывать людям ласку, и она вся сияла и застенчиво улыбалась, приглашая людей «к столу». Для Ильина она всегда старалась приготовить местечко поудобнее и поглавнее. И он покорно ждал, когда Сашенька приветливо скажет ему, словно настоящая хозяйка мирного дома:

- Вам вот - сюда, Александр Николаевич! Однажды, присев на свое «главное» место, Ильин тотчас же вскочил, как встрепанный, и закричал, багровея:

- Мина! Вы с ума сошли, Кузнецова!

На «столе», или, вернее, на ящике из-под снарядов, накрытом газетою, под старым пузатым чайником он высмотрел плоскую немецкую «тарелочную» мину.

- Она без взрывателя, Александр Николаевич, - тихо, краснея до ушей, объяснила Сашенька, и все дружно расхохотались...

Девушки старались не расставаться друг с другом. И по-прежнему, встретив одну из них где-нибудь в лесу, боец невольно оглядывался, ища, где же другая. По-прежнему Марина всегда шла немножко впереди, а застенчивая Сашенька у нее за плечом.

Двадцать дней боев, то удачных, то неудачных, но всегда трудных и кровопролитных, оставили свой след и на девушках. Обе они, похудевшие, в своих смятых шинелях, много раз промерзших, а потом прожженных у костра, приобрели обычный фронтовой вид. Теперь уже и в Сашеньке трудно было угадать девушку, - так обострилось у нее лицо и так ясно проступило в нем выражение суровой усталости и готовности ко всему, которое роднило между собой всех ее фронтовых товарищей.

Обе девушки были, однако, совсем разными даже в родном для них снайперском деле.

Марина стреляла, как бы поддаваясь порыву вдохновения. С того момента, когда цель замечена и начинаются часы, а иногда и дни терпеливого наблюдения, и до той минуты, когда снайпер решает сделать свой единственный, но безошибочный выстрел, Марина ходила сама не своя и была похожа на одержимую.

Сашенька стреляла с медлительной расчетливостью, по виду совершенно спокойно и даже как бы нехотя. Но ее пули почти никогда не летели впустую. На прикладе ее снайперской винтовки густо темнели глубокие зарубки. И если бы гитлеровский солдат мог увидеть лицо Кузнецовой в те секунды, когда она целилась, если бы гитлеровский солдат мог увидеть этот темный, твердый, неумолимый глаз, эти сильные рабочие руки, - смертный холод поразил бы его еще раньше, чем предназначенная для него верная пуля.

В промежутках между боями девушки обычно отправлялись на снайперскую охоту. У каждой из них личный счет подходил уже к двум десяткам. Среди этих двух десятков у Марины были и самые дорогие метки: три фашистских снайпера.

Один из них был особенно хитер и неуловим.

Вопреки железному снайперскому закону - не выбирать себе позицию у слишком заметных ориентиров, он спрятался... за раздутым и мерзлым трупом лошади на ровной снежной нейтральной полосе. Стрелял он редко, но - надо это признать - очень метко. Его жертвами становились бойцы, неосторожно проходившие по опушке леса. Фашист уже сделал три лишних метки на своей винтовке, когда Марина, наконец, обнаружила его: возле трупа лошади вспыхнул и растаял дымок. Марина принялась наблюдать. Нейтральная полоса попрежнему казалась безжизненной. И вдруг - уже в темных сумерках - там мелькнул огонек. Марина выстрелила «на вспышку». Ответа не последовало. Может быть, убит? Ранен? Во всяком случае, снайпер понял, что он открыт. Значит, ему надо менять позицию.

Марина явилась в землянку недовольная. Только Сашеньке она потихоньку рассказала, в чем дело. Сашенька почему-то убежденно посоветовала ей снова следить за трупом лошади.

- Он там, вот увидишь, - твердила Сашенька.

И в самом деле: снайпер был не только целехонек, но, вопреки элементарному правилу, не переменил своей позиции.

Марина всадила еще две пули в труп лошади и получила на этот раз «ответ»: пуля фашиста коротко чокнула о пенек, как раз над ее головой.

Тогда Марина решилась на рискованный шаг. Глубокой ночью она выползла далеко вперед на нейтральную полосу и тщательно зарылась в снег в трехстах шагах от трупа лошади. Отсюда она могла видеть, как снайпер будет подходить к своей позиции. Она надеялась, что не даст ему даже добраться до лошади, а снимет его еще по дороге, послав пулю с той стороны, откуда он меньше всего ожидает опасности. Но, к удивлению своему, она пропустила нужный момент. Очевидно, матерый гитлеровец не поленился прорыть глубокую траншею до самой своей позиции.

Весь день Марина пролежала в снегу, почти не шевелясь и доверяя только собственным острым глазам: день был светлым, и линзы у бинокля могли блеснуть на солнце.

Сначала она почувствовала присутствие врага просто так, инстинктивно. Потом она увидела его, вернее - темный ствол его винтовки и белое, смутное, слегка шевелившееся пятно головы. Похоже было, что фашист вкладывал свою винтовку каким-то образом внутрь трупа: не побрезговал, верно, прорубить в дохлятине нечто вроде амбразуры. Постепенно, почти не двигаясь, Марина проделала все необходимые приготовления: точно определила расстояние, «посадила цель на пенек» оптического прицела. Теперь вороненый глазок ее винтовки неподвижно уставился в то место, где по расчетам Марины должна быть голова врага.

Надо было выжидать. Марина промерзла до самого сердца, но дождалась того изначального часа ранних сумерек, когда на поляне забродили легкие белесые тени: именно эти тени, как надеялась Марина, и должны были поглотить или хотя бы скрасть дымок от ее выстрела.

Теперь нужно, чтобы снайпер хоть слегка пошевелился.

Вот оно... почти неприметное движение...

С бьющимся сердцем Марина потянула спусковой крючок. Выстрел непривычно оглушил ее.

Вслед за тем наступила грозная, неправдоподобная тишина. «Не шевелись, не шевелись! - твердил ей инстинкт. - Может, он еще жив и ждет хоть слабого твоего движения. Из вражеских траншей сейчас посыплются пули, вспыхнут ракеты».

Но тишина и темнота все плотнее, все надежнее окружали Марину. Тогда она упала лицом в снег, ослабила мускулы, разрешила себе не думать ни о чем на свете. Больше не будет, гадина, убивать наших бойцов. Дорого досталась Марине эта метка на прикладе винтовки!

...Однажды они с Сашенькой пропадали на охоте целых шесть дней подряд: решили непременно подбить вражеского офицера. Девушки уже знали до самых мелких подробностей расписание его дня, определили наиболее подходящий час, который должен стать смертным часом фашиста. Беда была в том, что снайперам приходилось сидеть в болоте. Именно здесь была самая удобная позиция для наблюдения. И только когда офицер был сражен, Марина и Сашенька почувствовали, как они устали и прозябли. У Марины тогда раздулся огромный флюс. А днем позже свалилась в лихорадке и Сашенька...

...Ильин уже улегся спать, когда обе девушки проскользнули в избу. Подремывая, Ильин нет-нет, да и взглядывал на подружек. Марина показалась ему необычайно взволнованной. Сашенька подняла бесшумную суету. У этой доброй хозяюшки, конечно же, был припрятан для Марины ужин - полузамерзшая банка с консервами и кусок хлеба, и теперь Сашенька пыталась разогреть еду. Вот девушка нечаянно звякнула кружкой в тотчас же смущенно и испытующе уставилась в тот угол, где спал Ильин. Он усмехнулся и закрыл глаза.

Как майор ни был занят своей трудной командирской работой, у него все же находилось время и понаблюдать за девушками.

Марина Орлова всегда казалась ему как-то заметнее Кузнецовой. Без всякого усилия со своей стороны Марина сразу внушала впечатление некоторой отличности от остальных девушек. Правда, она так же легко краснела и смущалась, как и все девушки на свете, была лукавой, отчаянной в меру своих двадцати лет. Однако стоило узнать ее чуть поближе, как тотчас же в ней угадывался стальной стерженек упорства, какой не только невозможно было согнуть, но и просто поколебать.

Однако и Кузнецова - эта тихоня с простым краснощеким лицом - представлялась слишком обыкновенной только при первом взгляде. В ней, при всей молчаливости и незаметности, Ильин все чаще и увереннее примечал черты поразительной для девятнадцати ее лет добротной, истовой силы характера, какую так часто приходилось ему наблюдать, встречать у простых русских людей, например у пожилых кадровых бойцов.

Ильин начинал уже всерьез думать, что ему следует благодарить случай, который привел в его полк этих славных девушек...

Особенно поразил Ильина один небольшой эпизод, случившийся в лесу под Носовом.

Майор в сопровождении связного и Орловой шел по узкой лесной тропе в расположение одного из батальонов. Группа достигла какого-то хуторка, разбитого и сожженного до основания, там торчал только остов печи с высокой трубой. Тут их и настигла неожиданная короткая автоматная очередь.

Связной упал. Ильин инстинктивно бросился за печку. Сюда он успел подтянуть и раненого.

К его удивлению, Марина метнулась вперед - прямо на вражеского автоматчика. В тот же момент по ту сторону печи сухо щелкнул выстрел ее снайперской винтовки.

Когда Ильин вышел из-за своего укрытия, Марина стояла на тропе, вскинув голову. Он проследил за ее взглядом. На нижних ветвях ели, что высилась как раз напротив хуторка, висел, безжизненно раскинув руки, мертвый автоматчик. Какое спокойное презрение было написано на худеньком, большеглазом лице девушки!

Они перевязали раненого. Боец отказался итти в санчасть. Вся группа молча отправилась дальше. И только тут Ильин мысленно представил себе, с какой невероятной быстротой действовала Марина. Именно в те считанные секунды, когда враг брал на мушку новую цель - самое Марину, она выбежала вперед, чтобы точнее увидеть «кукушку» в ветвях ели, и выстрелила, почти не целясь...

...Ильин совсем уже было заснул, как вдруг услышал легкий стук двери. Подняв голову, он успел заметить невысокую фигуру Кузнецовой, выскользнувшей наружу. Но тут сон окончательно одолел его.

Часа через три Ильин встал и окликнул Федю. Все трое - Марина, Саша и Федя - вскочили тотчас же, но, собирая свой солдатский «багаж», неуверенно тыкались спросонок и забавно, совсем по-ребячьи протирали глаза.

Ильин подтянул портупею, надел бинокль. Майор хмурился, но все движения его были скупыми и четкими, - он уже испытывал то состояние предельной душевной собранности, какое всегда овладевало им перед боем.

Только на этот раз ему что-то решительно мешало. Ильин остановился на секунду лицом к бревенчатой стене избы и недовольно спросил себя: ну, что еще?

И вот оказалось, что ему попросту жалко всех троих своих «ребят» - Федю, Марину и Сашу, особенно девушек. И больше всего - совсем уж неохотно признался он - Марину... Ильин недовольно фыркнул, пробормотал: «Лишнее!» и широко шагнул к двери.

У крыльца его ждал подтянутый, молчаливый, спокойный начальник штаба Бобров. Увидев Ильина, он бросил угасшую папироску, с неторопливым достоинством приложил руку к ушанке и коротко сказал:

- Все готово. Выходим?

- Выходим, - так же кратко откликнулся Ильин. С этой минуты он старался думать только о предстоящем бое за село Волокушу.

Спать хотелось еще довольно долго; ноги как бы сами собой, автоматически, скользили на лыжах или шагали, проламывая хрусткую, подмерзшую корочку мартовского снега. Бойцы дремали на ходу, пошатываясь или вовсе останавливаясь и словно впадая в мгновенное беспамятство.

Вот один лыжник скрестил палки, опустил на них тяжелую голову и застыл, инстинктивно расставив ноги пошире. Сосед, шедший сзади, наткнулся на спящего, будто на монумент, и на какие-то секунды тоже остановился, сонно раздумывая, в чем тут дело. Сзади тотчас же образовался затор. Кто-то достал лыжной палкой спящего и бесцеремонно ткнул его в бок:

- Эй, друг!

- А? - хрипло откликнулся тот, поднимая пудовую голову.

- Пошли, друг!

- Что ж, пошли...

И движение снова восстановилось.

Обе девушки шагали немного в стороне. Марина тоже, в сущности, не совсем еще проснулась, когда Сашенька шепотом быстро сказала ей, что ночью она сбегала в Большое Носово, что Алеша жив и будет жить... Так сказал сам доктор Фурцев и еще прибавил, что Алеша в первую очередь будет эвакуирован в Холмищев, а затем, наверное, в Москву.

- Вот видишь, как хорошо. Сердце у меня чуяло! - торжествующе сказала она.

Марина смотрела на нее во все глаза, совершенно проснувшаяся и донельзя взволнованная и обрадованная.

- Противная ты девчонка! - вскрикнула она, останавливаясь и изо, всех сил стискивая Сашеньку. - Ночь не спала, а скоро - бой.

Сашенька только усмехнулась и поправила ушанку, которую Марина впопыхах едва не сбила с нее.

Удивительно, как сразу может измениться все вокруг!

Марина только сейчас приметила, что их окружает тишина, благословенная тишина, почти забытая ими. Прямо над головой сияют яркие крупные звезды. И еще есть что-то необыкновенное и совсем новое в этом молчаливом темном лесу.

Марина пристальнее всмотрелась в верхушки деревьев, слегка посеребренные звездным светом, - они чуть-чуть покачивались, - с силой потянула в себя воздух и поняла: пахнет весной! Свежий ветерок, в котором угадывался запах прелых листьев, пористый, ломкий снег под ногами, вот эта ясная, бездонная синева неба и тонкий четкий серп молодой луны - все это бывает только весной... Весна, несмотря ни на что, идет в этот изуродованный фронтовой лес. И смутно, словно далекое детство, вспомнила Марина прошлогоднюю весну, выпускные экзамены и одну памятную летнюю ночь, когда она и несколько подружек-десятиклассниц ни с того, ни с сего пробродили до утра по парку культуры и отдыха. Они с увлечением, словно малые ребятишки, бегали и прятались от ночных сторожей и болтали без умолку о будущем. Какие только предположения и планы не строились - от смешных и нелепых до величественных. И вот пришло оно, будущее, и оказалось совсем, совсем не таким... Если можно сказать, что есть книга жизни, то за эти двадцать последних дней словно сильным ветром перелистало сразу десятки страниц. И Марина, и Сашенька, и Алеша, и любой из бойцов, шагавших сейчас рядом с девушками, были уже совсем не те ребята, которые не так давно высыпали из теплушек эшелона возле разбитой станции Горовастица. А вот весна - как это ни странно - пришла точно такая же, какой Марина помнит ее еще с детства. Где доведется встретить ей следующую весну? И доведется ли?

Глупости! Вот еще какие глупости!

Марина сильно отталкивается палками, сбегает в какой-то темный овражек и в последнюю секунду ловко, почти инстинктивно, минует широкий пенек, что караулил ее на дне овражка. Следом за ней с хрустом, приминая наст, летит Саша. Ей тоже пришлось сделать головокружительный поворот, чтобы не налететь на проклятый пенек.

- Что с тобой, Маришка?- вскрикивает она, отдуваясь и вытирая вспотевший лоб.- Насилу догнала тебя, а тут еще пенек.

- Весна, Сашенька, весна-а... чуешь? - Марина шумно вдохнула воздух и засмеялась.- А ты говоришь - пенек.

Саша с серьезностью понюхала воздух, подняла голову,- навстречу ей блеснул голубой, переливающийся свет звезды, кажется, Венеры. И вдруг такое сладкое томление охватило Сашу, такая беспричинная грусть, что она крепко схватила Марину за руки и закусила губы.

Так они долго стояли, прижавшись друг к другу, в темном глухом овражке, под весенним предрассветным небом.

12. ТЯЖЕЛАЯ АРТИЛЛЕРИЯ

Ильин шагал на лыжах, озабоченно прислушиваясь к лесной тишине. Тот же порывистый пахучий ветерок обвевал ему лицо, но Ильин был далек от мыслей о весне, о доме, о Москве.

Донесения разведчиков были мало определенны. В лесу, как и всегда, бродили группы вражеских автоматчиков, на деревьях прятались «кукушки». В районе Волокуши было спокойно.

Что бы это могло обозначать? Ведь даже под Ангеловом противник оказал энергичное сопротивление, а Волокушу, бывший районный центр, безусловно, следует считать более крупным и значительным по расположению на линии фронта узлом обороны врага. И вдруг - спокойно.

В лесу движется такое значительное количество войск - два полка нацелены на Волокушу, а там - спокойно!

Ильин метнул быстрый взгляд вокруг себя. Лес здесь сравнительно мало пострадал - вон какая гущина стоит, не шелохнется!

И опять-таки ни единой мысли о лесных красотах и о весне, запахи которой так и кружили голову, не возникло в сознании Ильина.

Майор предельно устал, так же как и все его бойцы и командиры. Но только ему было вовсе недосуг поддаваться дреме. Наоборот, голова его работала с лихорадочной напряженностью. И та же самая тишина, которой он так опасался, позволила ему в конце концов беспрепятственно отдаться тревожным мыслям о поражении под деревней Ангелово и о будущем бое.

Случайна ли неудача под Ангеловом?

«Недружно ударили, вот и все, тем более - батальоны измотаны беспрерывными боями, - говорили по этому поводу полковые «стратеги» и добавляли с уверенностью: - Вот посмотрим, что будет с Волокушей, когда ударим по ней силами двух полков. Лопнет Волокуша, как грецкий орех под паровым молотом...»

Ильин только качал головой и отмалчивался. Он еще не мог определить с точностью, но что-то задевало его и тревожило в ангеловской операции.

«Недружно ударили? Неправда. Волокуша лопнет, как грецкий орех? Неизвестно, так ли это...»

Теперь, в тихий час, он решил наконец собрать все свои мысли об Ангелове воедино, построить логическую схему и, главное, сделать выводы.

Начнем с поведения каждой стороны и не только под Ангеловом, но и, скажем, за последний десяток дней. Мы беспрерывно двигаемся вперед, освобождая родную землю, родных людей. Мы рвемся вперед: каждая минута промедления тяжело ложится нам на сердце.

Бои, бои... Но все ли мы делаем для того, чтобы гнать и гнать врага безостановочно, не давать ему ни малейшей возможности зацепиться хотя бы за клочок русской земли, перевести дух, зализать раны?

В боевом пылу мы (Ильин относил это в первую голову к себе и к своим командирам батальонов), почти во всех случаях, сталкиваясь с гитлеровцами, идем на них в лоб... вместо того, чтобы, скажем, схитрить, обойти врага, ударить с флангов, проникнуть к нему в тылы - словом, захлопнуть в ловушке и перемолоть. Именно перемолоть, уничтожить, а не просто отогнать дальше.

А между тем в боях, почти непрерывных, полк неизбежно нес потери в людях, убывали боеприпасы, техника. Обозы застревали в глухом лесном бездорожье и не успевали подвозить нужное количество боепитания. Отставали и кухни - бойцы нередко оставались без горячей пищи. Пополнения полк пока еще не получал...

«Смелые фланговые удары», «подтягивание тылов», «закрепление отвоеванной местности» - какие старые истины: Ильина учили этому в академии. Старые золотые истины, - как же он мог упустить их?

Ильин смущенно фыркнул, потер подбородок жесткой варежкой. Кажется, он добирается до сердцевины.

Итак, примем эти заключения за истину. Что же противник?

Противник отступал, но в то же время он всячески старался сдержать, усложнить наше продвижение вперед. Наши лобовые атаки были ему на руку. Выставляя заслон, может быть, из самых разбитых подразделений, противник между тем подтягивал свежие резервы из тыла и поспешно строил оборону где-нибудь на намеченном рубеже (почему бы не в Ангелове? И тем более не в Волокуше?), накапливая здесь артиллерию, танки. И не становилось ли все это похожим на пружину, которая сжималась все туже, все плотнее, чтобы скопить силу не только для отражения, но и для нанесения удара?..

Ильин по рассеянности ударил лыжной палкой по высокой молодой сосенке, встретившейся ему на пути. Сосенка сбросила на майора целую охапку слежавшегося мартовского снега. Ильин озабоченно отряхнулся, поежился - легкие льдинки попали ему за воротник, но, в сущности, так и не отдал себе отчета, что же произошло. Машинально он двигался дальше своим отлично отработанным шагом спортсмена.

 «Так, так... - только пробормотал он, - и что же дальше?»

Пружина... до отказа сжатая пружина вражеских войск. Но пружина может дать сильную отдачу, только отталкиваясь от устоя стальной крепости. Резервы, свежие, непрерывно пополняемые резервы - вот этот устой. Смешно, невозможно, скажем, сравнить русское контрнаступление под Москвой (вот это была отдача! За Москвой ведь стояла и стоит вся страна, с ее неисчислимыми людскими резервами!) с этим частичным, временным накоплением сил противника в глубине враждебной ему страны.

И все-таки нужно быть готовыми ко всяким неожиданностям, в том числе и к тому, что мы еще встретим крепкое сопротивление врага на тех самых рубежах, где ему удалось скопить силы.

Волокуша, например, как раз может оказаться крепким орешком.

Ну, что же! Предстоит, значит, трудный бой. Но в этом-то как раз и нет ничего нового: все бои, через которые прошел полк, были нелегкими...

«Когда мы возьмем Волокушу, надо будет выбрать часок-другой и съездить в штаб дивизии, к генералу, чтобы поговорить обо всем этом неторопливо, по душам.

А пока, не теряя ни минуты, приказать Боброву как можно быстрее вытащить из ремонта орудия, минометы, пулеметы. И подтягивать тылы... всеми силами подтягивать тылы!»

Ильин остановился, воткнув палки в снег, обернулся и отрывисто бросил Феде Трушину:

- Начштаба ко мне!

Едва он успел переговорить с запыхавшимся, багровым от холода Бобровым, как в лесу - где-то справа - раскатисто протрещала одинокая долгая пулеметная очередь. Это было словно сигналом, вслед за которым разразилась вся громовая музыка боя. Минометы, автоматы, пулеметы подавали свой голос так слитно, с такой настойчивостью, что Ильин тотчас же догадался: вражеская атака... Но где?

Он скорее почувствовал, чем понял, что движение батальона Лашевича, с которым он шел, замедлилось, а затем и приостановилось. К Ильину тотчас же подбежал, тоже на лыжах, сухой и стройный комбат Лашевич.

- Товарищ майор...

- Слышу, Лашевич, - прервал его Ильин.

Комбат остановился на полуслове, тяжело дыша.

Ильин вынул карту, Федя придержал ее и зажег фонарик, загораживая свет ладонью. В зеленом массиве леса, примерно в том районе, где гремел бой, Ильин и Лашевич высмотрели единственное название «Головня». Странно: эта деревушка должна была остаться за флангом третьего полка, продвигающегося на Волокушу справа от Ильина.

- Головня, - вслух сказал Ильин и вопросительно взглянул на Лашевича.

- Там, Александр Николаевич, - сдержанно произнес комбат.

Ильин сложил карту, сунул ее в полевую сумку.

- Послать связного в штаб дивизии, потолковее! - сухо приказал он. - Двигаемся вперед. Ни минуты промедления!

- Слушаю, - негромко сказал Лашевич, исчезая. Под гром непонятного боя Ильин повел свой полк дальше, к опушке леса. Случайно оглянувшись, он увидел секретаря партбюро полка Кравченко. Молча и размашисто тот шел вслед за Ильиным.

Петр Ильич Кравченко обладал поразительной способностью - в нужную минуту появляться именно там, где он больше всего необходим. И сейчас Ильин мог бы и вовсе не оглядываться - так он был уверен, что Кравченко непременно появится возле него, чтобы осведомиться, уяснить обстановку - и снова исчезнуть в батальонах. Он не задавал сейчас вопросов Ильину только потому, что отлично понимал: командиру полка и самому еще не все ясно.

Вскоре, однако, все разъяснилось: известия принес офицер связи из штаба дивизии. Известия были чрезвычайной важности. Гитлеровцы действительно собрали «кулак» в районе деревни Головня и завязали бой с передовыми подразделениями третьего полка.

Расчет противника был ясен Ильину: ударом во фланг заставить полк развернуться и прекратить движение на Волокушу.

Ильин нетерпеливо поморщился. Так. Третий полк, конечно, принял бой.

- Ясно. И что же, крепко они там завязли?

- Сильный бой, товарищ майор.

- Ясно, ясно...

В самом деле, до странности быстро и, кажется, неопровержимо подтверждались те самые выводы, к которым пришел Ильин в своих размышлениях.

- Пока я остался один. А настоящий-то кулак, возможно, ждет нас именно в Волокуше.

Молоденький офицер связи смотрел на Ильина с волнением и некоторым замешательством. Он выполнял свое первое ответственное поручение и очень боялся упустить хотя бы одну деталь.

- Приказ дивизии? Докладывайте, - потребовал Ильин, совсем не замечая волнения лейтенанта.

- Приказано атаковать Волокушу со стороны оврага, - лейтенант деликатно провел замерзшим пальцем по извилистой двойной линии на карте, - силами двух батальонов вашего полка, товарищ майор. А третий оставить в резерве.

Карта вдруг затряслась в руках Ильина, он сунул ее Феде и поднял злое, побледневшее лицо.

- Третий батальон... - глухо повторил он, и офицер связи невольно опустил руки по швам. - Это вы можете не знать, товарищ лейтенант, но командир дивизии...

Мгновенный приступ бешенства овладел Ильиным, и Кравченко, на всякий случай, выдвинулся вперед и встал рядом с лейтенантом.

- Третий батальон, он... некомплектный. Понятно? Нам придется воевать с малыми резервами, - сказал Ильин, кое-как сдержав себя. - Доложите комдиву: все выдержим на своих плечах, - резко добавил он.

- На то мы есть москвичи и коммунисты, - спокойно вставил Кравченко.

- Есть! - облегченно, с готовностью воскликнул

юноша. - Доложить, что москвичи и коммунисты все выдержат на своих плечах. Разрешите итти, товарищ майор?

- Отправляйтесь, - сухо бросил Ильин.

Он снова наклонился над картой, ожесточенно жуя папиросу.

Итак, биться за Волокушу, придется пока что силами одного только первого полка. Это будет, конечно, трудный бой. Нет никакого сомнения, что Волокуша сильно укреплена. Глубокие снега надежно укрыли ее со всех сторон. Бойцам придется прорываться вперед по этой снежной целине...

Ильин выплюнул папиросу, сдвинул ушанку на затылок, позвал Кравченко:

- Петр Ильич! Значит так... Оба склонились над картой.

- Наша цель: закрыть, захлопнуть накрепко вот эти ворота, - Ильин ткнул толстым пальнем в варежке в синий кружок с четким обозначением «Волокуша». - Именно здесь, через эти ворота, вытекают части окруженной группировки противника. Все дело в том, Петр Ильич, что группировка - и притом значительная - окружена не полностью, а вот так... смотрите...- Рука Ильина обвела что-то вроде удлиненного полукруга - от Ангелова через Волокушу и до деревни Грачево, что стояла по правую сторону Волокуши. - Это похоже, если хотите, на аппендикс. Я так думаю, Петр Ильич, что в Ангелове нас задержали недаром. Недаром - я в этом уверен - завязался бой и у Головни. Противник поставил целью раздробить наши силы, не допустить, чтобы кольцо окружения замкнулось. Если мы будем медлить со взятием Волокуши, - через нее, на Ангелово, просочится значительная часть окруженной группировки. Наша задача - захлопнуть ворота во что бы то ни стало. Взять Волокушу. В таком случае мы перехватим этот «аппендикс» вот здесь, в середине, и нам легче будет потом перемолоть две разъединенные группы противника, в Ангелове и в Грачеве. Одним словом: надо взять Волокушу немедля. Ясно?

- Ясно, надо взять, - неторопливо повторил Кравченко, поднимая от карты свое круглое добродушное лицо.

- Бой завяжем на исходе ночи, - добавил Ильин. - Вечером - привал. Действуйте, Петр Ильич.

Еще днем высокую фигуру Кравченко видели во всех батальонах. Он шагал, энергично отталкиваясь палками, рядом с комиссаром, обстоятельно объяснял, советовался, спрашивал. Потом он исчезал, но в батальоне все приходило в движение. Комиссар разыскивал политруков, беседовал с ними. Политруки начинали переходить от одного агитатора к другому...

Во время коротенького привала, где-нибудь под елкой, вокруг обмерзшего пенька, присаживались двое-трое озабоченных ополченцев. Один из них, положив лист бумаги на полевую сумку, принимался быстро писать. Это была редакция боевого листка.

По всему полку уже шумели, подобно ровному и сильному ветру, лозунги, найденные тут же, на ходу:

- Перед москвичами, добровольцами и коммунистами нет и не может быть никаких преград! Вперед! С нами Сталин!

Еще на марше полк догнала почта. Счастливцы, получившие драгоценное письмецо из дому, читали его вслух, по два и по три раза. Что из того, что каждый из слушавших письмо мысленно называл другое имя, вспоминал другое милое лицо? Все без слов понимали, что в такой знаменательный час - перед трудным боем - слова ласки и привета от матери, жены, детей равно обращены ко всем бойцам, всех ободряют, всех зовут на подвиг боя...

Кравченко получил тугой сверток - свежий номер дивизионной газеты. Вместо передовой в ней было напечатано письмо секретаря ЦК и МК ко всем бойцам и командирам ополченской дивизии.

Прочитав первые строки письма, Кравченко надвинул шапку на самые глаза и поспешно закрылся листом газеты: он задрожал от волнения. В те короткие мгновения, когда Кравченко перестал видеть, слышать и понимать, что происходило вокруг, перед ним пронеслись картины собрания партийного актива в МК, похода на подмосковный рубеж, первого боя...

- Свежая газета? - услышал он резковатый голос Ильина.

- Да, - не сразу ответил Кравченко, с трудом вырываясь из глубины раздумья. - Почитайте-ка.

Петр Ильич показал на жирный заголовок письма, на подпись и добавил с обычной своей размеренностью:

- И тут он нам помогает.

И только в глубине светлых глаз секретаря партбюро Ильин заметил такой горячий, такой яркий огонек взволнованности, что тотчас же понял: газета принесла известие необычайной, взрывной силы.

Все боевые листки полка повторили, переписали письмо секретаря ЦК и МК. И когда подразделения - уже в полной темноте - достигли, наконец, своих исходных позиций - глубокого оврага близ опушки леса, номера газеты, боевые листки, памятки были в руках у каждого агитатора. Они читались и перечитывались при слабом колеблющемся свете костров, возле которых, на самом дне оврага, сидели усталые группы бойцов.

«...С радостью узнали мы о первых боевых успехах соединения и о героях бойцах, показавших пример мужества и отваги в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками.

Трудящиеся Москвы кровными узами связаны с вашим соединением. Каждый боец - родной и близкий нам товарищ.

...Знайте, что ваша родная Москва смотрит на вас, гордится вами и всегда будет всем сердцем с вами. За Родину, за Сталина, вперед - к победе!»

- Москва помнит о нас, товарищи! - добавлял от себя агитатор. - Москва верит в нас. Мы должны победить и победим.

Слова эти были понятны и дороги каждому ополченцу, для которого Москва означала многое: Москва - это Сталин, Москва - это родина, Москва - это родной дом, семья...

Ильин, Бобров, командиры батальонов тоже собрались тесной группкой у одного из костров. На коленях у Ильина лежала карта. На синий кружок с обозначением «Волокуша» уже были нацелены жирные красные стрелы предполагаемых атак. У этого костра происходило последнее уточнение задач каждого подразделения.

Никто не заметил, как к костру командиров подошел секретарь партбюро полка Кравченко и протянул к огню посиневшие руки.

- Ну, как, Петр Ильич? - отрывисто спросил Ильин. - Расставил по местам коммунистов, комсомольцев?

- Все сделано, - коротко ответил Кравченко. - Настроение боевое. Коммунисты на своих местах. Задача известна. Словом, моя тяжелая артиллерия действует на полную мощность. Дело за вами.

«Командир управляет огнем боя, а политрук, агитатор управляет огнем человеческих сердец» - таков закон этой великой и справедливой войны. О нем-то и говорил Кравченко. Перед рассветом, когда на востоке над верхушками деревьев пробилась первая малиновая полоска зари, оба батальона пошли в наступление на Волокушу.

В холодной тихой полутьме бойцы выползли из оврага и, словно кроты, принялись рыть узкие, извилистые, на одного человека, траншейки в снежной целине. Так, шаг за шагом, они продвигались к далекой темной груде, что маячила на пригорке у них перед глазами. Это и была Волокуша.

Ильин облюбовал для НП небольшую высотку, покрытую реденькими елочками. Отсюда был виден весь овраг, по которому происходило движение частей, и отлично просматривалась в бинокль широкая, метров в триста-четыреста, равнина, а за нею - Волокуша.

Село - «по последнему слову техники» гитлеровцев - было обнесено высоким снежно-ледяным валом, в котором темнели амбразуры. За валом виднелись только крыши домов. Ни одного дымка. Волокуша молчала, словно мертвая.

- Не верю, - пробормотал Ильин, отрываясь от бинокля.

И в тот же момент рассыпались, перебивая друг друга, пулеметные очереди и Ильин даже невооруженным глазом увидел, как заплевались дымками амбразуры в снежном валу.

Атакующих не было видно: в своих белых маскхалатах они сливались со снегом. Но траншейки, словно ручьи в подтаявшем снегу, медленно удлинялись и удлинялись: бойцы под огнем врывались в снег и ползли вперед. Скоро рев первого тяжелого снаряда перекрыл трескотню пулеметов и среди равнины брызнул высокий султан взрыва. Били из Ангелова. Ильин почти автоматически перевел бинокль на Грачево. Да, бьют и оттуда. А вот и миномет - это уже из самой Волокуши. Так он и думал: долбят сразу с трех сторон...

Через головы Марины и Саши, через высотку НП летели снаряды нашей артиллерии. Все три батареи полка стояли в глубине леса. Их залпы были скупы и расчетливы.

Зато от Волокуши, навстречу ополченцам, неслось ревущее море огня. «Все виды оружия», - кратко формулировала про себя Саша, прислушиваясь к томительному до тошноты завыванию мин, к злобной, захлебывающейся трескотне пулеметов и грохоту тяжелых снарядов, от взрыва которых каждый раз вздрагивала земля.

Лес вокруг девушек тоже ожил. Со стороны Грачева, минуя лобовое направление боя, то и дело просачивались группки вражеских автоматчиков. Нужно было во что бы то ни стало «успокоить» их, прежде чем они забредут в тыл высотке, где расположился НП.

Саша схоронилась в глубокой ячейке, за тоненькими березками, Марина - за широким пнем, у дерева, расщепленного снарядом почти до основания. Перед девушками лежала неровная полянка с реденькой порослью кустарника. На противоположном краю полянки, несколько в стороне от снайперов, в гуще деревьев укрылся небольшой заслон из пулеметчиков.

Гитлеровцы - если они вдруг появлялись на полянке - напарывались то на пулеметчиков, то на снайперов.

Батальон Лашевича атаковал Волокушу с левого фланга - там, где овраг ближе всего подходил к деревне.

Над кривыми неглубокими траншейками курилась снежная пыль, то и дело возникал и таял дым от пальбы и взрывов. Траншейки прорезали почти всю равнину и достигли огородов, реденькие изгороди которых торчали из-под снега. За огородами высился ледяной вал.

Волны атакующих трижды докатывались до огородов и вынуждены были повертывать обратно из-за сплошного огня, что бушевал перед валом.

Передохнув в овраге, бойцы снова устремлялись к своим траншейкам. И снова начиналось медленное движение вперед, на Волокушу. Почти не поднимая головы, каждый боец упорно, шаг за шагом, рывок за рывком, преодолевал грозное пространство равнины.

Траншейки, словно ручьи в половодье, неудержимо пробивались сквозь снежные глуби к далекой цели. Каждый боец в сыпучем, простреливаемом укрытии оставался как бы наедине со своей совестью, с долгом воина. Неописуемо трудно было двигаться вперед, на Волокушу, лицом к врагу, сквозь огненные ливни. Но еще труднее, невыносимее - возвращаться назад, когда атака захлебнулась. Мысль еще об одной неудаче пронзает твое сознание, и пули летят тебе в спину, и где-нибудь, в извилине траншейки, ты вдруг натыкаешься на раненого или мертвого друга...

И вот тут-то, в какую-то крайнюю минуту усталости и отчаяния, по цепочке вдруг проносилось:

- Нас ведет боец Халин. Он заменил раненого командира взвода. Вперед, товарищи, за коммунистом Халиным! Передай дальше!

Это действовала «тяжелая артиллерия» Кравченко.

Коммунисты и комсомольцы шли вперед, грудью принимая самый яростный огонь врага. Но они еще и ободряли измученных, продрогших до костей, оглохших людей. Коммунисты и комсомольцы как бы соединяли все одинокие ручейки траншеек в единый могучий поток, устремленный к победе.

В огне боя рождались новые командиры - и это тоже, чаще всего, были коммунисты и комсомольцы.

Но вот уже потерян счет атакам. Ряды бойцов поредели. День клонится к вечеру. Короткая передышка.

Секретарь партбюро Кравченко, укрывшись в снежной ячейке, ведет скорбный счет убитым коммунистам. Осунувшееся лицо Кравченко неузнаваемо, в глазах стоит тяжкая молчаливая печаль: каждого коммуниста он ведь знал, любил и теперь должен оторвать от сердца...

Но - рядом со стопкой красных членских книжек погибших коммунистов Петр Ильич кладет стопку листков, исписанных вкривь и вкось. Это - заявления о приеме в партию. Сейчас соберутся члены партийного бюро. Под прерывистый гром стрельбы будет совершен очередной прием в партию...

Предстоит последняя атака. Винтовки и патроны раненых и убитых розданы всем, кто может их держать, - команде хозвзвода, ездовым, поварам...

Батальоны должны зарыться в снег примерно на середине равнины, там, где темнеет в сумерках небольшое углубление. Оттуда - ни шагу назад. С наступлением полной темноты штурмом взять Волокушу. Такова задача.

Ильин, Кравченко, Лашевич, Бобров разошлись по ротам. В строю оставались легко раненные, - то там, то здесь виднелись белые, наскоро сделанные повязки. Теперь все - и командиры и бойцы - были одинаково измучены, всех равно терзали усталость и холод. Бойцы делились с командирами мерзлым хлебом и глотком талой пахучей воды.

- Ночью будем в Волокуше, - сказал Ильин, подсаживаясь к группе бойцов. - Ударим покрепче и войдем.

- Конечно, ударим. А все-таки, товарищ майор, до чего трудно! Крепость, что ли, они там устроили?

- Может, еще не умеем воевать?

- Артиллерия, что ли, у них сильнее?

- Товарищ майор, у меня вот картошка печеная в мешке завалялась...

Ильин бережно взял картофелину и раскусил ее с хрустом, как яблоко, - она была подморожена.

- Воюем мы правильно, - сказал он, обводя бойцов внимательным взглядом. - А в артиллерии действительно пока у них перевес.

...Кравченко появлялся возле бойцов неожиданно и запросто, - словно он уже сидел в их кругу и только отходил ненадолго. Его маленькие зоркие глаза охватывали все сразу: и напряженную тревогу на ином лице, и быстрый вопросительный взгляд, и каменное, угрюмое молчание.

- Покурим, братцы, - говорил он, вынимая пачку махорки, с тем обыденным своим добродушием, которое сразу вносило спокойствие и какой-то душевный уют.

И тут солдатские сердца оттаивали. Петру Ильичу задавали самые сокровенные вопросы:

- Фашистов, говорят, сила в Волокуше, - одолеем ли?

Кто-нибудь добавлял сурово:

- Ты нас, Петр Ильич, не утешай, и агитировать нас нечего. Все понимаем и, если надо умереть, умрем: мы ведь коммунисты.

- А я и не утешаю, - отвечал Кравченко, глядя прямо в глаза бойцу. - Ночью мы войдем в Волокушу. И никакой особенной силы в самой Волокуше нет. Окопались они там, правда, не на шутку и большие средства сосредоточили. Но ночью, когда огонь будет слепым, мы войдем. А если б целый день не воевали и не измотали бы их силу, тогда и ночью, может быть, не вошли бы.

Петру Ильичу отдавали письма для родных - «на всякий случай», и он бережно упрятывал их во внутреннем кармане шинели.

Но вот передышка кончилась.

Бойцы поднялись, построились. По оврагу, до исходных позиций, можно было два-три десятка шагов пройти в рост. Ильин и Кравченко встали в сторонке. Мимо них медленно шагали поредевшие роты. Первую роту вел батальонный комиссар Бирук. Он взглянул на Ильина темными спокойными глазами и, наверно, хотел улыбнуться. Однако замерзшие, изуродованные шрамом губы не послушались его, и лицо перекосилось страдальческой гримасой.

Ильин невольно шагнул к комиссару и крепко пожал ему руку.

- Счастливо, Сергей Борисович! Счастливо, товарищи бойцы!

Ополченцы шли молча, положив руки на ремни от винтовок, вразброд, хрустя снегом. Их маскхалаты, вымокшие днем, теперь промерзли и стояли, словно крылья за спиной. В слабом свете сумерек видны были - то у одного, то у другого бойца - запекшиеся, распухшие губы, ввалившиеся глаза, белая повязка на голове...

Ильин пожал руку каждому командиру роты. Бойцы внимательно смотрели на своего командира полка. Они понимали - этот братский привет, это пожелание победы передается им всем. Настроение высокой торжественности овладело ими. Они шли на смертный бой, но они шли к победе. Марш по оврагу свершался в полном безмолвии, - но как красноречиво было это грозное безмолвие! Каждый знал: ничто не способно остановить его в движении вперед, - только смерть остановит... Но тогда товарищ обгонит его и пойдет дальше. Так нужно родине.

Кравченко стоял неподвижно, оглядывая ряды бойцов пристальным блестящим взглядом. Хорошо, что к Петру Ильичу никто не подходил с вопросами, и он мог, незаметно для других, бороться с охватившим его волнением. Сердце у него больно колотилось, к горлу подкатывались жаркие волны. Вот эти люди, конечно же, были золотым фондом столицы. Москва не забывала своих сынов. «Неповторимая дивизия большевиков»,- так назвал московскую дивизию ее друг и вдохновитель - секретарь ЦК и МК. Добровольцы заняли свое особое место в большом сердце Москвы.

И все-таки сейчас Кравченко хотелось крикнуть: «Смотри, Москва, на твоих верных, бесценных сынов! Помни о них, о живых и о павших на поле боя, - помни на вечные времена!..»

Сам Кравченко и его «армия» сделали все, чтобы зажечь в добровольцах огонь мужественной веры в победу. Теперь Петру Ильичу оставалось только одно: войти в их ряды и вместе с ними драться до конца.

Он так и сделал: кивнул головой Ильину, прощаясь, шагнул в сторону - и словно растворился в массе серо-белых колыхающихся фигур бойцов.

...Небо беспрерывно прочерчивалось ракетами. Гитлеровцы чуяли, что эта ночь для них будет решающей. Боясь темноты, противник подпалил сухой амбар на краю села. Огромный костер бросал длинные мятущиеся блики на добрую сотню метров вокруг.

Ополченцы вползли в свои траншейки, освещаемые И простреливаемые насквозь, и двинулись вперед.

Ильин покинул свой НП на высотке, чтобы быть поближе к атакующим. Теперь он руководил боем, перебегая из одной воронки в другую. Батальоны с невиданным упорством продвигались вперед и менее чем через час залегли в лощинке. Теперь надо дождаться полной темноты, если только она возможна в этом зареве пожаров и беспрерывном дожде ракет...

Ильин высматривал, нет ли впереди воронки поглубже, чтоб можно было обосноваться покрепче и протянуть связь. Взрыв тяжелого снаряда потряс землю. Дождавшись, когда осыплется земляной ураган и развеется дым, Ильин приподнялся, отряхнулся и пополз в эту свежую воронку.

Воронка оказалась на редкость глубокой и просторной. «Вот спасибо!» - усмехнулся Ильин. Молоденький измученный связист уже начал возиться с телефоном, а хозяйственный Федя затоптался на земле, перемешанной со снегом, уминая «пол» в новом НП, когда наверху зашуршал снег и в воронку, одна за другой, молча свалились девушки.

- Эт-то что такое? - нахмурился Ильин. - Почему не в снайперских ячейках?

Марина быстро виновато взглянула на него и, пыхтя, вытянула из-за спины большой термос и отвинтила стаканчик.

- Мы, Александр Николаевич, еду принесли. Ильин удивленно повел носом.

- Кофе?

- Марина у ефрейтора взяла, у убитого там, на полянке, - вставила свое слово Саша и, конечно, вся покраснела, - Еще и сухари есть.

- Ага, сухари, - пробормотала Марина. - Кажется, ванильные.

Всем им - Ильину, Феде, двум связистам и девушкам - досталось по сухарю и по неполному стаканчику горячего кофе.

- Та-ак, - протянул Ильин, с удовольствием разгрызая сухарь..- Пощелкали, значит? Сколько?

Девушки переглянулись, и Марина сказала:

- У Саши больше.

- Ничего подобного! - возмутилась та.

- Та-ак. Ну, потом посчитаем. Кузнецова, тебе придется обратно в лес итти. Задание такое...

Ильин послал Сашу в санроту, к доктору Фурцеву, со срочным приказанием.

Саша повторила приказание и, перед тем как вылезти из воронки, дернула за рукав Марину.

- Ты тут поосторожнее, - быстро прошептала она в ухо Марине. - Зря не лезь, пули - они дуры... Слышишь?

- Слышу, скорее возвращайся, Саша.

Она хотела помочь подруге выбраться из воронки, но та еще раз повернула к ней недовольное лицо и проворчала:

- Очень ты, Маришка, рисковая. Не напорись тут без меня. Ну, прощай, что ли, горячка!

- Это что значит - прощай? До свиданья.

- Тише, Ильин смотрит. До свиданья.

Они наскоро стиснули друг друга в объятиях, Марина почувствовала на своей щеке холодные твердые губы Сашеньки, сама поцеловала ее, кажется, в бровь, и Сашенька, продолжая невнятно ворчать, вылезла из воронки и тотчас же скрылась в снегу и в ночи.

13. В НОЧНОМ БОЮ

Ночью передовые подразделения батальона Лашевича вошли в Волокушу. Докладывая об этом по телефону Ильину, Лашевич вдруг замолк на полуслове. Ильин раздраженно потряс трубкой. Там слышалось какое-то шипенье, потом другой, хриплый голос сказал:

- Майор Лашевич убит. Говорит батальонный комиссар Бирук.

- Принимайте командование батальоном! - крикнул Ильин. - Сейчас у вас буду.

Второй батальон, атаковавший Волокушу в лоб, еще не достиг окраины деревни. Противник с бешеной методичностью вел обстрел из пулеметов, минометов и орудий со стороны Ангелова и Грачева. Огонь скрещивался на равнине, - двигаться вперед не было почти никакой возможности.

Ильин отправил связного в третий батальон с приказанием создать видимость атаки на Грачево. Связист с телефоном оставался на месте. Ильин, Федя и Марина выбрались из воронки и медленно поползли вперед, плотно прижимаясь к снегу.

В Волокуше еще шел уличный бой. Мелкие группки гитлеровцев, отжимаемые в сторону Грачева, метались с какой-то нарочитой суетой, прятались за каждый дом, стреляли из автоматов, кричали что-то непонятное.

Мысль о том, что эти арьергардные группки пытаются заслонить отход основных частей противника, сразу же возникла у Ильина.

Новый комбат Бирук, как видно, не понял этой довольно обычной хитрости врага. Бойцы первого батальона, преследуя противника в боевом пылу, густо бежали вдоль улицы. Достаточно было одного точного попадания мины, чтобы вызвать ненужные потери.

Ильин бросился в самую гущу бойцов. Он не имел ни одной минуты, чтобы объяснить подбежавшему Бируку свой план действий. Он уже отдавал приказания своим резким голосом, перекрывавшим трескотню выстрелов.

Небольшой группе бойцов под командованием старшины он приказал преследовать гитлеровцев в пределах села, не далее снежного вала. Вся энергия майора была сосредоточена на срочнейшей организации круговой обороны. Он опасался контратаки со стороны Грачева.

Мельком он успел заметить, что траншеи, из которых только что выбили противника, были глубокими: человек мог там стоять не сгибаясь. В снежном валу темнело множество амбразур. Вот к этим-то амбразурам - на протяжении всего вала - Ильин и решил поставить пулеметные расчеты. Он послал Бирука и Федю ставить расчеты по круговой линии вала - в одну сторону, а сам пополз в другую. Так, двигаясь друг другу навстречу, они должны были встретиться возле оврага, примерно у того самого пролома в снежном валу, который пробила наша артиллерия.

Спеша как можно скорее, прочнее, надежнее укрепить Волокушу со стороны Грачева, где подозрительно усиливалась стрельба, Ильин как-то не успел отдать себе отчета в том, что разослал в разные стороны своих помощников. С ним осталась только Марина. Она следовала за ним по пятам, словно тень.

Ильин задержался у одного пулеметного расчета, объясняя задачу сонным, промерзшим бойцам, и увидел Марину уже впереди себя. Теперь она была его «адъютантом», его связным, его охраной. Не слишком ли это много для нее? Впрочем, услышав, как спокойно и четко объясняет она пулеметчикам их задачу, он усмехнулся потрескавшимися губами и махнул рукой: «Правильно, действуй!»

Им оставалось совсем недалеко до пролома, и Ильин уже думал о том, как он сейчас пошлет Федю на НП с приказом тянуть связь в Волокушу. «Штаб полка надо будет перевести на восточную окраину села, в какую-нибудь уцелевшую избу... немедленно связаться с дивизией, узнать, что происходит у Головни...» Вот и пролом.

Ильин выполз на внешнюю сторону вала, обращенную в сторону оврага.

Он приподнялся, сделал короткую перебежку и упал в снег возле какого-то строения, похожего на баньку. И вдруг - совсем рядом с собой - он увидел своего адъютанта Федю Трушина, Федя лежал, уткнувшись лицом в снег, и весь слабо дергался. Ильин бросился к нему, встав чуть ли не во весь рост и забыв обо всякой осторожности. Под головой у Феди, на снегу, медленно скапливалась, бурела лужа крови. Юноша агонизировал. Ильин прилег рядом с ним, хотел осторожно повернуть его на бок, чтобы освободить дыхание, но Федя весь судорожно вытянулся и застыл.

Многих раненых и мертвых бойцов своего полка пришлось повидать Ильину за последние двадцать дней, и все-таки эта смерть показалась ему слишком неожиданной и обидной. Незаметным, неразговорчивым был этот юноша, но как, в сущности, привязался он к своему командиру! И сам Ильин испытывал сейчас такую скорбь, точно он потерял сына...

Он полежал возле убитого, потом, стиснув зубы, расстегнул на Феде шинель и вынул документы. Как же это ни разу он так и не спросил Федю о родных?

Однако надо было двигаться дальше.

Ильин приподнялся, чтобы снова перебежать, но успел сделать только два-три шага: очередь из пулемета прошила ему обе ноги.

Ильин упал. Ног своих он больше не чувствовал. Где Марина? Не уползла ли она слишком далеко?

- Марина! Орлова! - закричал он изо всех сил. Но голос его утонул в гуле и треске стрельбы. Он приподнялся на локтях и, скрипя зубами, потащил свое тело к большой воронке, что чернела в нескольких шагах. Он чувствовал, что на нем тлеют ватные брюки и валенки наполняются теплой кровью. Мысль его лихорадочно работала. «Горю, - думал он, преодолевая пространство до воронки, казавшееся ему бесконечным. - Горю... зажигательные пули». Он достиг края воронки и валком скатился туда.

- Марина! Марина! - прокричал он снова и, хватая горстями снег, принялся тушить тлеющую одежду. Запах горелой ваты, крови и дыма кружил ему голову. Больше всего на свете он боялся сейчас потерять сознание.

Было почти невероятно, чтобы Марина расслышала его голос. Но она, очевидно, заметила, что Ильин почему-то отстал, и вернулась обратно.

Он увидел над воронкой ее шапку с развязанными и болтающимися ушами. Она свалилась к нему в воронку.

- Орлова, я ранен, - сказал он своим резким голосом.

Она широко раскрыла доверчивые, усталые глаза.

- Вы шутите, Александр Николаевич!

Он и в самом деле бывало непрочь был пошутить с девушками и вогнать в краску бедную Сашу.

Но достаточно было Марине взглянуть попристальнее на восковое лицо Ильина и на его беспомощно распластанные и подтекшие кровью ноги, одна из которых была неестественно подвернута носком внутрь, - как она вскрикнула и сама побледнела добела.

Выхватив из кармана индивидуальный пакет, она хотела перевязать, но побоялась, что только потеряет драгоценное время.

- Я сейчас, Александр Николаевич, - торопливо сказала она, - я приведу медсестру. Бегом.

Ильин промолчал, и Марина исчезла.

Оставшись один, он по привычке засек время. Теперь надо было ждать. Он спрятал часы, засунул зябнувшие руки в рукава полушубка. Он чувствовал свое тело - замерзшее, беспомощное - только до колен: ног словно совсем и не было.

В нем еще не остыл накал боя, и он напряженно прислушивался к тому, что происходит вокруг. В ночной тьме непрерывно рвались снаряды и мины. Зарева от пожаров и дымные волны поднимались до самого неба. Но вот стрельба и шум сгустились где-то, кажется на правом фланге. Что же это - контратака от Грачева?

- Усилить огонь! Усилить огонь! - пробормотал Ильин и осекся.

Тут только он до конца понял свое положение: один, без ног, на дне ямы... Острое чувство обиды на себя потрясло его. Как же это он растерял всех своих помощников и остался один? Какая непростительная самонадеянность! И вот теперь, когда бой уже выигран, полк остался обезглавленным! Смешно сказать: вся надежда у Ильина теперь на Марину, на девочку, которая может пропасть в аду ночного боя, как песчинка в океане!

Он попробовал сесть, но страшная боль снова свалила его на спину. С трудом он взглянул на часы и долго не мог понять, почему светящиеся стрелки и цифры сливаются в мутное пятно: глаза его были полны слез.

Прошло уже полчаса, потом сорок минут... «Марину могли ранить и даже убить... Интересно, где застрял Бирук - он шел ведь вместе с Федей. И что происходит со вторым батальоном, достиг ли он Волокуши? Бобров, наверное, тщетно разыскивает своего командира полка...»

Ильин старательно шевелил пальцами рук, чтобы они не замерзли, смотрел в дымное, горящее небо - и все-таки, кажется, начал погружаться в губительную дремоту, когда почувствовал, что его поднимают, осторожно и неумело.

Он открыл глаза и увидел Марину и еще какую-то незнакомую высокую девушку. Они выволокли его из ямы, уложили в санитарную «лодочку», впряглись в лямки и поползли по глубокому снегу, сквозь воющую лихорадочную тьму ночного боя.

«Думают, я без памяти», - с обидой подумал Ильин. Он уцепился за борта: лодочку качало, как пьяную, обе израненные ноги Ильина кое-как волоклись по снегу, и огненные стрелы боли пронизывали его, казалось, до самого мозга.

- Остановись!

Марина подползла к нему, поправила на нем шапку; только сейчас она увидела, что у шапки напрочь оторвано одно ухо.

- Орлова, не могу больше... - сухо процедил Ильин сквозь зубы.

Вдруг он почувствовал, как одну его ногу, - ту, которая особенно чудовищно выворачивалась и готова, кажется, была оторваться, - приподняли над снегом и словно понесли.

Марина теперь ползла сзади, на коленях, и старалась в одно и то же время и поддерживать Ильина и толкать лодочку сзади.

Так они преодолели еще десяток метров в холодной тьме, пронизываемой пулями, короткими, заикающимися автоматными очередями, беспрерывным воем и разрывами мин.

До спасительного оврага оставалось как будто совсем недалеко, когда Ильина оглушило взрывом и с силой выбросило из лодочки. Вслед за тем наступила мертвенная тишина беспамятства.

Марину тоже отшвырнуло в сторону, но она осталась невредимой и, отряхнувшись, тотчас же снова кинулась к лодочке. Перевернутая вверх дном лодочка зарылась в снег. Где же Ильин?

- Девушка! - крикнула Марина. - Сестренка! Она даже не спросила имени у своей неожиданной помощницы.

- Александр Николаевич!

Никто не отвечал Марине. Сердце у нее заколотилось, как сумасшедшее. «Убиты! Оба убиты!»

Не хоронясь более и проваливаясь в снег выше колен, Марина метнулась в одну сторону, в другую. Довольно далеко от смятых постромок лодочки она нашла свою помощницу. Та лежала в странной, неестественной позе, - словно небольшой мягкий куль белья. Очевидно, она приняла на себя всю силу взрыва и была буквально разорвана...

Совсем в другой стороне, возле поломанного кустика, ничком лежал Ильин - без шапки, с неправдоподобно вывернутой ногой, но живой.

Марина присела, потом встала на колени - и тут же упала всем телом на Ильина: над их. головами с воем пронеслась мина. «Надо уходить скорее с этого проклятого места», - подумала Марина.

Она решила, что с лодочкой ей одной не стоит и связываться. Расстегнув маскхалат на Ильине, она осторожно перевернула его лицом вверх, надела на него свою шапку. Ильин стонал и бормотал что-то, но не открывал глаз.

Накрутив на руку одну полу маскхалата, Марина поползла вперед. Ей ужасно мешала винтовка. Теперь Марина вся была поглощена этим тяжелым трудом - тянула за собой каменно-тяжелое тело раненого и совершенно не замечала ни ядовитого свиста пуль, ни их звонкого цоканья о мерзлые стволы деревьев: здесь уже начинался редкий лес. Только завыванье мины заставляло ее останавливаться - и тогда она осторожно ложилась на раненого и ждала, когда мина разорвется со своим характерным «кха».

Ничто теперь не существовало для нее - ни усталости, ни страха смерти. С неистовой, непобедимой силой ею владело одно только желание - как можно скорее, сквозь эту тьму и грохот боя, сквозь все препятствия, доставить своего командира в палатку санвзвода. Она не только хотела, она обязана была это сделать и знала, что сделает во что бы то ни стало.

Они уже достигли склона оврага, и Марина раздумывала, как ей протащить Ильина сквозь густой кустарник, - как вдруг он хрипло крикнул:

- Марина! Марина!

- Я здесь, Александр Николаевич!

- Мне холодно... Ноги... ноги замерзают! - Сейчас, потерпите.

Она приподняла и осторожно оттянула его в гущу кустарника. Затем, сидя на корточках, стащила с себя шинель, ватную куртку и, часто, хрипло дыша, принялась укутывать ему ноги.

- Где мы? - спросил он, силясь приподнять тяжелую голову. И при мертвенном свете гаснущей ракеты вдруг увидел Марину - в одной фуфайке, простоволосую, со смерзшимися и заиндевевшими прядями волос на висках.

- Что ты делаешь, Марина! - с испугом вскрикнул он.

- Мне жарко. Со мной ничего не случится, - быстро ответила она, метнулась в кусты и исчезла.

«Кажется, у меня бред», - подумал Ильин, погружаясь в забытье.

Когда он снова открыл глаза, он увидел прямо над собой, на чистом и ясном кочном небе, звездный ковш Большой Медведицы. Звонко, захлебываясь, скрипели под ним сани, - лошадь, как видно, гнали во всю мочь.

- Кто ранен? - негромко спросил какой-то встречный.

- Командир полка, - так же негромко ответил сиплый незнакомый голос ездового.

- Нашего?-с удивлением вскрикнул спросивший.

Ильин услышал, как, повернувшись, человек в шинели пробежал рядом с санями десяток шагов и потом отстал. Тотчас же другой голос спросил:

- Кого везешь? Раненого?

- Командира полка.

И этот тоже бежал за санями несколько минут, словно провожая Ильина. Должно быть, весть о ранении майора Ильина уже разнеслась по оврагу. Теперь он почти беспрестанно слышал торопливые шаги возле саней, негромкий разговор: его и в самом деле провожали. И когда сани вдруг свалились в глубокий ухаб и Ильин невольно вскрикнул от боли, - сзади сразу послышались голоса:

- Легче, эй, парень!

- Поглядывай на дорогу-то! - и несколько пар заботливых и сильных рук легко подняли и выровняли сани.

Это были его бойцы, усталые, измученные, отдающие ему считанные минуты своего отдыха, - его боевые товарищи, его сыны... Значит, он спасен - и будет жить.

Он снова взглянул на небо. Звезды Большой Медведицы остро сияли над ним, - наверное, была уже полночь. Спросить бы: какой части бойцы движутся по оврагу? Куда? Где второй батальон? Самое главное все-таки сделано: Волокуша взята. Теперь надо ее удержать во что бы то ни стало.

По звездам он определил, где север и юг, и мысленно стал располагать части полка на позициях круговой обороны. На рассвете с правого фланга должны подойти передовые подразделения третьего полка, это укрепит оборону на случай контратаки со стороны Грачева. Сани снова накренились на ухабе. Ильин сдержался и не крикнул, а только закряхтел. Но ход мыслей его прервался. И тут впервые он подумал о том, что его ранение может оказаться слишком тяжелым, чтобы он мог когда-нибудь, хотя бы и не скоро, вернуться на командирский пост. Мысль эта поразила его с такой безжалостной силой, что из глаз у него брызнули слезы. «Чувствительность», - пробормотал он немеющими губами, ища опоры в защитном презрении к этой черте своего характера... Какое он имеет право, не закончив своих командирских дел и еще не передав командование полком в другие руки, позволять себе такие чудовищные мысли?..

- Марина! - позвал он, нетерпеливо приподнимая голову. - Ты здесь, Марина?

Он вдруг испугался, что она ушла куда-нибудь.

- Да, Александр Николаевич.

Она сидела, должно быть, рядом с ездовым.

- Вытри мне лицо.

Она неловко склонилась над ним, боясь потревожить его закутанные ноги. И он снова ясно рассмотрел ее, одетую в одну только фуфайку, со спутанными, седыми от инея волосами. «Значит, это не в бреду было, а на самом деле! Она спасла меня. Сначала было, кажется, две девушки. Где же другая? Потом - Марина тащила меня одна. Тут-то она и отдала мне свою верхнюю одежду».

- Ты с ума сошла, - сказал он, кривя дрожащие губы. - Ты простынешь насмерть.

- Что вы! - Марина серьезно взглянула на него. - На фронте не простужаются. Вам очень больно?

- Надо в штаб послать, за Бобровым. Нет, ты не ходи.

И когда скрылся в лесу боец, вызвавшийся передать приказание начальнику штаба, Ильин повторил настоятельно:

- Ты не уходи, Марина.

Ему казалось почти немыслимым, чтобы Марину сейчас куда-нибудь взяли от него: она ведь тащила его на своих руках... Он не мог, не умел, не был в силах сказать, ей то, что должно быть сказано. Он снова позвал ее, и когда она склонилась над ним, держась за разводья саней, он крикнул почти с раздражением:

- Сейчас же возьми мою шинель!

- На мне теплая фуфайка, Александр Николаевич.

- Я не люблю повторять! - закричал он, кусая губы.

Марина все-таки не сразу сняла с его ног шинель, неохотно накинула ее на плечи, потом надела как следует.

Он хмуро следил за ее движениями. Ему все еще трудно было поверить в то, что свершилось. Откуда взялись силы у этой худенькой девушки? А ведь заговори с ней об этом, - пожалуй, удивится, даже обидится, скажет: «Я должна была так сделать - и все».

Она унесла его от смерти на своих руках. Нет теперь на свете человека, более близкого ему, чем Марина. «Мать, если ты жива, знай и запомни это!..»

...На перекрестке дорог подводу поджидал Бобров. Ездовой остановил лошадь.

- Илья Петрович... докладывайте, что там, - прерывисто сказал Ильин: силы у него, как видно, падали.

- Я искал вас, Александр Николаевич, - сдержанно проговорил Бобров, склоняясь над Ильиным. - Как же это получилось?

- В обе ноги... ват, видите... глупость какая. Что там у нас?

- Волокуша целиком наша. Второй батальон в деревне. Противник пытался контратаковать от Грачева, но безуспешно. С правого фланга подошел батальон третьего полка.

- Так, - с усилием сказал Ильин. - Принимайте командование полком. Свяжитесь с дивизией. Немедленно отправляйтесь в Волокушу.

- Слушаю.

Ильин передал новому командиру полка все свои мысли о круговой обороне, о плане дальнейшего наступления - все то, о чем думал он, глядя на звезды Большой Медведицы. Помолчав, он облизнул губы и заговорил снова:

- Жалею, не успел сказать вам... я много думал об Ангелове... да, о нашей неудаче... и вот - под Головней тоже... того же порядка... Ну, я напишу вам, Илья Петрович... Это очень важно. Лашевич убит... знаете? Да, в Волокуше... прямо у телефонной трубки. Большие потери. Дорого досталась нам эта победа, Илья Петрович. В полк вольется пополнение, новички... Берегите традиции. Стариков наших берегите...

Он потянул Боброва за рукав и, когда тот наклонился к нему поближе, прошептал:

- Знаете, кто спас меня? Вот она, Орлова. А другую девушку убило... Нет, не Кузнецову. Илья Петрович, прошу, узнайте фамилию и адрес: буду жив, свяжусь с семьей. А Орлову поручаю вам. По-моему, к награде представить надо... Ну, а теперь - желаю вам...

Они крепко поцеловались. Ездовой стегнул лошадь. - Ждем вас обратно, Александр Николаевич, - сказал Бобров, шагая рядом с санями,

- Хотел бы, - отрывисто ответил Ильин и тяжело вздохнул.

18. ПЕСНЯ В ЛЕСУ

Прошло более полугода фронтовой жизни Марины Орловой и Саши Кузнецовой.

Обе девушки похудели и словно выросли. Их загорелые лица обострились, возмужали. Все движения приобрели скупую, четкую собранность, которая отличает бывалых солдат.

Почти непрерывные бои и походы - сначала среди снежных сугробов, в лютые морозы, потом в летний зной, в болотах и трясинах, дремучих лесах - закалили девушек. Война их «и вымучила и выучила».

Девушки и сами не без труда припоминали, какими они были, когда, держась за руки, явились записываться в снайперскую школу Осоавиахима: вчерашние школьницы и еще не состоявшиеся студентки, обе потерпевшие крах в «летной карьере» (Сашенька - тайно от родителей - тоже подавала заявление в летную школу), пылкие девчонки, совсем, в сущности, не представлявшие себе всей суровой правды войны...

Теперь Марина и Саша были уже признанными мастерами снайперской стрельбы. Не без труда далось им обеим это боевое мастерство. Порывистая, прямодушная, горячая Марина должна была вырабатывать в себе совершенно новые качества: хитрость, хладнокровие, умение обмануть врага, выдержку.

Гитлеровские «кукушки»-автоматчики - вот на ком Марина начала учиться настоящей фронтовой снайперской охоте. Она снимала их о деревьев с поразительной точностью и почти постоянно - пулей в горло. Вот тогда по полку и пошло: «орловские крестники».

Но более всего увлекали Марину многочасовые поединки с вражеским снайпером с глазу на глаз. Это был труднейший экзамен на выдержку, сметку, боевое уменье, когда вопрос стоял так: или ты убьешь врага, или он тебя.

Чаще всего, однако, девушки отправлялись на охоту вдвоем.

Спокойная, методичная Сашенька, умевшая так глубоко прятать в себе девичью нетерпеливость, или нездоровье, или внезапную грусть, не только была вторыми глазами и ушами Марины. Эта застенчивая и ласковая девушка действовала в острые моменты охоты с суровой и мужественной сосредоточенностью. Ее планы истребления противника были всегда отлично продуманы и реальны. Но в случае внезапной опасности Сашенька умела действовать молниеносно и наверняка. Сколько раз - в такие именно минуты - Марина незаметно входила в безоговорочное подчинение своей скромной подружке!

Они как бы слились воедино, дополняя друг друга: одна не могла без другой ни жить, ни работать, ни сражаться...

У каждой из них на личном счету было более чем полтораста фашистов, над нагрудным карманом у обеих поблескивал орден Красной Звезды.

В те недолгие дни, когда ополченский полк переводился для отдыха в прифронтовую полосу, девушки усиленно обучали новичков снайперскому делу. К удивлению однополчан, обе оказались строгими, даже суровыми учителями.

Как-то секретарь партбюро полка Кравченко долго наблюдал из-за густых кустов за всей группой.

- Метко стрелять - это еще не все для снайпера, - неторопливо говорила Сашенька белесому пареньку в сдвинутой на глаза пилотке.- Ты, говоришь, был охотником? Ну что ж, отлично. Но, видишь ли, охотник, попадающий дробинкой в глаз белке, может еще и не стать снайпером. Характер нужно выработать особый. Снайперскую жилку. Это прежде всего - железная воля, воля к победе, запомни, хладнокровие, стойкость, выдержка. Изобретателем надо быть. Придумал прием - действуй так, чтобы враг не мог его разгадать, не повторяйся. Иначе самого подобьют. Маскироваться надо тщательно, старайся быть невидимым. Опасайся солнца: сверкнут линзы у прибора, и тут же можешь получить пулю в лоб. Избегай и тени: тень передвинется и откроет тебя. Если хочешь - ты должен опасаться даже собственной тени: она выдаст тебя. Снайпер - это человек без тени.

«Ишь ты... знающая, - одобрительно усмехнулся Кравченко. - Учит неплохо».

Самым торжественным днем для учеников бывал тот день, когда Марина и Саша впервые брали их с собой на охоту по живой цели. Это был первый экзамен на звание снайпера.

Вот так однажды Марина взяла с собой на охоту молодого своего ученика. На опушке леса у нее заранее была присмотрена удобная позиция, что-то вроде старой воронки, заросшей бурьяном. Отсюда хорошо просматривалась вражеская траншея. В одном месте бруствер ее был как бы разорван, и здесь Марине удавалось видеть проходивших по траншее солдат. В прогале вдруг проплывала темнозеленая каска, а у иного, неосторожного, показывались и плечи.

Марина с учеником вползли в воронку и устроились рядышком.

- Наблюдай траншею, - приказала Марина. - Что видишь?

Ученик сразу толково доложил о прогалине в бруствере.

- Жди, - коротко сказала Марина. - Не торопись. Может, офицер пойдет. Помни: надо учесть скорость движения цели. Упреждение сделай.

- Есть упреждение.

Марина на всякий случай повела биноклем слегка влево от траншеи и даже вздрогнула: навстречу ей, из-за небольшого травянистого бугорка, зеркально блеснуло стеклышко - и тотчас же потухло. Не вражеский ли снайпер засел за тем бугорком, впереди траншеи? Вчера на этой вот опушке был тяжело ранен связист, как говорили, шальной пулей.

- Отставить траншею, - сказала Марина ученику, не отрываясь от бинокля. - Смотри влево. Зеленый холмик. Куст со сломленной верхушкой. Докладывай, что видишь?

Но молодой боец не ответил. В поле оптического прибора на его винтовке показалась и пропала зеленая каска. Вот - вторая...

Боец слышал и не слышал слов Орловой: они почти не коснулись его сознания. Ведь он уже держал врага на прицеле. Какой там еще сломанный куст?

- Товарищ старший сержант! - возбужденно зашептал он. - Солдат прошел... Вот другой... Сейчас стрельну!

Не успела Марина произнести и слова, как прогремел выстрел.

- Убил! - вскрикнул боец и хотел привстать. Его трясло, словно в лихорадке.

Марина схватила его за шею, с силой пригнула вниз и сама припала к земле. Вслед за этим оба они отчетливо услышали, как о ствол сосны, подле которой они лежали, щелкнула пуля. «Снайпер», - поняла Марина.

Охота была безнадежно сорвана: их обнаружил поспешный выстрел бойца. До самых сумерек пришлось им недвижимо лежать в своей воронке. Марина строгим шепотом упрекала ученика:

- Почему не слушал команду? Твоя торопливость дорого нам обошлась. Неизвестно, убил ли ты солдата, а вот дичь покрупнее пока что упустил. Снайперские пули - дорогие пули. По крупной цели надо бить. Снайпер должен иметь терпение и выдержку. У тебя их нет. Напрасно сегодня я взяла тебя на охоту. Надо тебе еще поучиться.

Парень долго каялся, клялся, что не повторит своей ошибки, голос у него просительно дрожал, ему было стыдно и горько. Марина заставила его подробно, шаг за шагом, разобрать свою ошибку и только тогда дала обещание снова взять ученика на охоту.

Бывший командир полка Ильин прислал два письма из госпиталя. Кравченко прочел эти письма на собрании коммунистов и комсомольцев. Целая страница была исписана фамилиями бойцов и командиров, которым Ильин слал горячий привет. Марину и Сашу он выделил особо, назвал «золотыми снайперятами» и просил беречь их, как зеницу ока. Потом следовал дельный, интересный и очень критический разбор операции под Волокушей. И только в самом конце письма Ильин кратко упомянул о себе.

Он перенес газовую гангрену и три ампутация ноги, одну за другой. Ногу отрезали по самое бедро...

Скупые эти строчки никак не комментировались. Но и без того все понимали: военная жизнь Ильина, молодого, талантливого командира, человека военного по всему своему складу, внезапно и навсегда прервалась... Какие страшные часы, должно быть, пережил он на своей госпитальной койке! И, значит, письмо его было не обычным, а прощальным письмом, чем-то вроде завещания своему родному полку, созданному и выпестованному его руками.

Крепко запомнили в полку и гибель медсестры Сани Мышкиной - веселой, курносой, синеглазой и отчаянно смелой девушки.

Во время тяжелого боя за высотку Саня Мышкина хладнокровно и неутомимо перевязывала под огнем раненых. Через ее руки уже прошло более двадцати человек. Она, прилегла на минутку в густой траве, чтобы перевести дух. Вдруг сквозь шум и стрельбу до девушки донесся слабый зов:

- Саня! - И еще раз: - Саня!

- Иду! - громко крикнула Мышкина и поползла на голос.

Раненые часто звали ее вот так, по имени, зная, что Мышкина непременно где-нибудь здесь, на поле боя.

Неподалеку от свежей и еще курившейся воронки Саня нашла обессилевшее тело командира роты. Тяжелое осколочное ранение. Перевязав командира, Саня поволокла его на себе. Вражеская пуля пробила ей руку. Саня упрямо ползла вперед и тащила раненого. Вторая пуля угодила ей в затылок...

Очень повзрослела, выросла, осмелела на войне маленькая Клава Рябцева.

Она так и не стала медсестрой, - для этого у нее не хватило подготовки. Сначала строгий врач Фурцев определил ее в санитарки. Но Клава была так малосильна и хрупка, что скоро ее отчислили и отсюда. Перед самым отправлением на фронт командир полка Ильин едва не отослал Клаву в Москву. Однако девушка так горько расплакалась, что Ильин - как он ни злился на свою чувствительность - не подписал приказа.

Клаве определено было стать посыльной при штабе полка. Ей же часто поручали разносить почту по батальонам. Эту свою обязанность Клава выполняла с особым пылом.

Относила Клава письма и девушкам-снайперам. Она по-прежнему молчаливо обожала Сашеньку и очень волновалась, что Сашеньке не шлют писем из дому. Ничего не было для Клавы больнее, как встретить вдруг вопросительный грустный взгляд Сашеньки. Клава ничего не умела сказать в ответ, а только становилась вдруг серьезной и виновато опускала свои белые реснички...

Зато Марине Орловой приходило много писем - и каких писем! Клава старалась как можно скорее доставить их Марине. Еще издали, размахивая пилоткой, она кричала:

- Орленок, тебе, получай!..

«Орленком» звала в письмах Марину ее мать.

Клава знала, что несет праздничную радость не только Марине, но и всем ее товарищам по передовой: письма родных Марины непременно прочитывались вслух по нескольку раз - у костра или в землянке. Выдержки из них опубликовала даже дивизионная газета - такие замечательные были эти письма...

Из одного материнского письма вдруг выпала карточка, и все тотчас же принялись ее рассматривать. Молоденькая девушка, в вышитой украинской кофточке и с белой широкой лентой в кудрявых волосах, стояла, закинув одну руку за голову и застенчиво улыбаясь из-под густых ресниц. Снимок был сделан, как видно, в солнечный день - световые блики лежали на пышном рукаве кофты, подчеркивали нежно округлый овал лица, белизну зубов, необычайную яркость улыбки.

- Очень похожа, - серьезно, с легким акцентом, сказал Григорий Борян, оперативный работник штаба полка, бывший архитектор, смуглый, хмурый человек. - Сестра твоя будет?

Тут и Марина и Саша неудержимо расхохотались.

- Это буду я - в молодости! - объяснила Марина. - Мама называла эту карточку: «Птенец, вылетевший из гнезда».

И все с новым интересом так и впились глазами в карточку. Каким глубоким миром, какой юной свежестью веяло от нее! «Птенец, вылетевший из гнезда». И как странно не похож этот совсем зеленый птенец на стриженую девушку в тяжелых кирзовых сапогах, на их боевого товарища и снайпера! И с какой неожиданной силой возвращает эта карточка к родному покинутому дому, к милым лицам, о которых тоскует солдатское сердце, к недавним счастливым временам!

- Умница твоя матушка, - серьезно сказал Борян, не отрывая глаз от карточки. - Тебе будет очень приятно вдруг взглянуть на себя, вот такую: воодушевляет. А мы все как будто свой дом видим... своих птенцов. Напиши спасибо твоей матушке.

Марина стала носить эту карточку в боковом кармашке, «поближе к сердцу». Здесь же лежал маленький снимок Алеши Петрова. Алеша был на нем стриженый, худой, улыбающийся, - снимался он накануне отправки на фронт.

И про фотографию и про письма от Алеши знала только одна верная Сашенька.

Алеша все еще лежал в госпитале. Рана на ноге оказалась у него сложной и долго не заживала. Ампутации он избежал, но ходил пока на костылях. С трудом и болью отвыкал он от мысли о возвращении в родной полк. Ему слишком мало пришлось повоевать, и он считал себя обиженным судьбой. Писал он, по своему обыкновению, в шутливом тоне, но, читая эти шутливые строчки, Марина так и слышала его срывающийся голос, его дрожащие от волнения губы. Каждое письмо заканчивалось робким, но настойчивым вопросом: не соберется ли Марина в Москву хоть на три дня? Уже дважды, на всякий случай, он подробно сообщал наикратчайший маршрут от вокзала до госпиталя.

Марина доверительно прочитывала длинные письма

Сашеньке и спрашивала:

- Ну, как думаешь?

- Любит! - шептала Сашенька, сияя своей доброй улыбкой. - Как любит, Мариша!..

- Да ведь ни одного слова нет...

- Что ты, чудная: каждое слово только об этом и написано! - с жаром возражала Сашенька.

И Марина писала длинный и тоже шутейный ответ, заботливо передавала приветы товарищей, описывала бои, снайперскую охоту и... ни одним словом не упоминала о самом главном... Зачем же? Сашенька права: это лежало между строк, подразумевалось само собою...

Но и поклоны от товарищей в письмах к Алеше приходилось посылать все скупее и скупее. Компания бывших студентов и «смоленцев» распалась. Одни из них были ранены и, как Алеша, надолго, если не навсегда, выбыли из полка. Некоторых перевели в другие части. Сережа Медведев, голубоглазый силач, которого в Москве провожала старая мать, и Женя Ковалев - Большой - пали на поле боя... В батальоне остался единственный из бывших «смоленцев» - Женя Иванков, по прозвищу Маленький. Он стал теперь младшим сержантом и разведчиком.

После памятного боя у Ангелова из полка надолго выбыл раненный в голову комиссар Владимир Иванович Весняк. Однако вскоре же после того, как он вернулся, бойцам пришлось вовсе расстаться с Владимиром Ивановичем: его повысили в звании и перевели на другой фронт. Батальоны прощались с комиссаром организованно, в строю. Но потом, ночью, началось настоящее паломничество к землянке комиссара. Каждому захотелось проститься с Владимиром Ивановичем отдельно, благодарно пожать его отеческую руку: слишком уж много, как оказалось, связано было в жизни ополченцев с этим человеком. Скупой на слова, иногда суровый и резкий, он широко открыл свое мужественное сердце навстречу простым сердцам солдат. Всю ночь возле землянки комиссара слышались шаги, негромкий говор...

Старый пулеметчик Прошин был дважды тяжело ранен. В последний раз его ранили весной 1942 года, и он надолго исчез из полка. Девушки уже начинали подумывать, что они навсегда лишились своего, ласкового, ворчливого «бати», как вдруг в начале июля, в один из дождливых вечеров, когда Марине и Сашеньке слегка взгрустнулось и они, обнявшись, тихонько пели песню о «любимой Москве», в их «березовую» землянку с грохотом ввалился огромный, исхудавший «батя». Обеими руками он держал каску, доверху наполненную крупной, истемна-красной, мокрой от дождя земляникой...

Обе девушки вмиг повисли на могучих плечах «бати» и от неожиданности даже расплакались.

Из всех карманов «батя» извлек старые, засохшие, но удивительно вкусные конфетки (значит, откладывал для них в госпитале), а под конец, не без труда, вытащил большущий ком сахара.

И тогда хозяйственная Саша объявила, что она сейчас же сварит варенье из земляники. Им, правда, пришлось немного наглотаться дыма, и котелок основательно прокоптился, и варенье получилось фронтовое, с дымком, но зато настоящее все-таки варенье, да еще любимое Маринино!

Девушки не выдержали - нельзя же такую прелесть поедать индивидуально - и назвали гостей: снайперов, оперативника Гришу Боряна, разведчика Женю Маленького...

Очень веселый, милый, памятный вечер провели они тогда со своим «батей».

Прошина однако же на передовой не оставили по состоянию здоровья, а определили в учебный батальон - обучать молодых пулеметчиков. Он долго не мог смириться со своим «мирным» положением, ворчал, ревниво расспрашивая обо всех стычках и боях с противником...

В конце лета ополченская дивизия, проделав более чем стокилометровый марш, влилась в состав другой армии и заняла новый участок фронта. Здесь дивизии было вручено гвардейское знамя.

Шли почти непрерывные дожди. Сразу же после долгого марша бойцам, вымокшим и усталым, пришлось наскоро отрывать окопы и землянки. Раскисшая земля буквально плыла под лопатами...

Но вот тяжелая эта работа уже закончена. Наступил тихий, теплый августовский вечер. Бойцы отдыхали.

Только у блиндажа, где поместился штаб полка, шла напряженная суета. Беспрерывно сновали связные, группа разведчиков в пестрых маскхалатах прошла скорым шагом и скрылась в лесу. В блиндаж штаба полка, один за другим, проследовали озабоченные командиры батальонов...

По всем этим признакам Марина и Сашенька безошибочно определили, что завтра предстоит сложная операция. Ночь, наверное, еще не пройдет, а батальоны уже двинутся в наступление...

Но как бы там ни было, а дела этого дня были все кончены, бой же предстоял все-таки только завтра. Можно отдохнуть, посидеть, поболтать с друзьями и даже повеселиться немного.

В зеленой лощинке, под стройными березками, собрались Марина, Саша, бородатый пехотинец с винтовкой и комсорг полка, весельчак и балагур, новый закадычный приятель Марины и Саши - Паша Ютченко. Завернула в лощинку и Софья Ненашева с двумя молоденькими медсестрами: они зашли сюда по пути из стрелковой роты. В компании теперь не хватало одного только Григория Боряна. Он безвыходно сидел в штабном блиндаже - наверное, вычерчивал схему предстоящей операции.

Разговор сначала никак не вязался, хотя все и понимали, что недаром их так потянуло друг к другу: завтра ведь бой...

Не впервые Марине и Саше приходилось переживать неповторимые часы перед боем. В человеке тогда открывается все лучшее, что взращено в его душе.

Никто ни словом не обмолвился о смерти, которая так возможна в бою. Она, может быть, и есть у каждого, эта мысль, но никто и не думает подчиниться ей, сделать ее главной: все готовятся к бою, а не к смерти, усердно чистят оружие, плотно набивают патронные сумки, надевают чистое белье, тщательно обертывают ноги портянками, чтобы не терли и не жали сапоги в ходу. И все воины - от командира дивизии до подносчика снарядов - одинаково ощущают ту внутреннюю готовность, подтянутость, которая подобна туго свернутой стальной пружине: в нужную минуту пружина развернется во всю свою силу.

Но вот сделано! все, до последней мелочи, - впереди остаются считанные часы спокойствия, отдыха.

Бойцы пишут письма и читают письма своих родных и милых, записывают адреса друг у друга, скупо наказывая: «В случае чего, отпиши моим...»

Так бывало всегда перед боем. Но этот вечер все-таки был каким-то особенным, необыкновенным, волнующим.

Стояла поразительная тишина, лишь изредка провизжит вражеская слепая мина, мягко шлепнется в болото, и снова тишина плотно смыкается вокруг. Воздух, после жаркого дня, был тепел, пропитан мирными запахами вянущей травы, лесной осенней прели.

Неясно мерцала вода в речке, изогнувшейся здесь причудливой дугой. Как раз в этой излучине приютилась деревенька Елховка. Серые дощатые крыши се и сейчас выделялись на темном фоне хвойного леса. Но ни одна труба не дымилась: деревня была начисто покинута жителями.

А как, должно быть, привольно жилось здесь, на берегу тихой реки, посреди лесов, - сколько рыбы ловилось, сколько грибов родилось, какая ягода поспевала на заветных полянках...

- Жили люди, а? - с восхищением сказал пехотинец, обнявший свою винтовку. - Да в таком-то лесу и заругаться-то не захочешь, не то что... А у нас про такой лес только в сказках сказывают. Мы в степу живем...

И он спрятал в бороде широкую ласковую усмешку, которая яснее всех слов говорила, как любит он свою степь.

- Жили и жить будут, - хрипло сказала Софья Ненашева, спокойно поправляя пилотку на густых непослушных волосах. - Пойдут как-нибудь в лес ребятишки из Елховки, скажем, по грибы, и вдруг наткнутся, ну, скажем, на заросший окопчик или на ржавые обрывки гусеницы от танка: и скажут: «Тут наши бились...»

- Тут наши бились...- тихонько повторила Саша. И, словно в ответ ей, где-то в лесу, по ту сторону реки, злобно застрочил вражеский пулемет. Звонкое вечернее эхо доносило сюда сдвоенные звуки. Все невольно прислушивались. Короткие очереди следовали со странной методичностью.

- Послушайте-ка, ребята, - оживленно, с лукавой улыбкой вскрикнула Марина, приподнимаясь на локте, - гитлеровец-то что выводит! «Герр фельдфебель... я не сплю... Герр фельдфебель...»

- «...я не сплю», - подхватил Паша Ютченко, чернявый стройный паренек. - Здорово! И все рассмеялись.

Одинокий громкий выстрел прокатился по лесу.

- Снайперская, честное слово, наша, - солидно сказала Саша.

И верно: пулемет замолчал. Все напряженно прислушались: молчит.

- Готово, - заключила Марина, снова закидывая руки под голову и растягиваясь на траве. - Еще одному фрицу выдан пропуск в свободные загробные пространства.

Паша Ютченко задумчиво взглянул на Марину и сказал:

- А у нас на Днепре в такие вот вечера песни хорошо спивают...

- Давайте и мы споем. Споем же, а? - просительно воскликнула Зина Попова, медсестра, сероглазая москвичка.

- Запевай, Паша, - все с той же солидной категоричностью проговорила Сашенька.

Марина быстро села и выжидательно уставилась на Пашу: очень она любила песни.

Солнце низенько,

Вечер близенько...-

мягко, протяжно, с чувством запел Ютченко, и все дружно подхватили:

Приди до мене,

Мое серденько...

Сашенька пела с истовым увлечением. Марина незаметно вплетала в песню свой негромкий верный голос. Зина заливалась с упоением, забыв обо всем на свете, - она привалилась к плечу Софьи Ненашевой и закрыла глаза. Софья тоже пела, задумчиво глядя на недалекий лес, стоявший вокруг плотной загадочной стеною. Голос Софьи, контральтовый, с легкой хрипотцой, придавал хору какой-то уютный, домашний оттенок.

В середине припева к хору вдруг присоединился бородатый боец. У него оказался бас настолько густой и глубокий, что он заметно сдерживал его и пел, словно немного стесняясь силы своего голоса. И все-таки он сразу же повел за собой всю песню, сделал ее такой гармонически полной и законченной, что все так и встрепенулись.

Вот в этот момент и подошел к кружку Григорий Борян. Он тихонько опустился на траву и молча слушал песню. В родной его Армении не пели таких песен, но он отлично помнил их по Украинской декаде в Москве и по радиопередачам. Однако самому ему петь не захотелось.

Борян переводил черные усталые и немного грустные глаза с одного лица на другое. С каким увлечением, как самозабвенно поют! Марина стала даже красивей, и в темном худом лице ее нет-нет, да и промелькнет какое-то неуловимое сходство с той самой девочкой в вышитой кофте... Саша Кузнецова смотрит вниз, задумчиво сведя над переносицей тонкие, словно выписанные, брови. А Софья Ненашева, как всегда, напоминает озабоченную мать, к которой, несмотря на ее строгость, так и льнут девушки из санроты.

Одна песня сменяла другую, хор пел все слаженнее, все дружнее.

- Все знают, все поют наши украинские песни! - вскрикнул Паша Ютченко, восторженно сверкая черными глазами.

- Гриша, пойте с нами,-мягко попросила Марина.

- Что-то не хочется. Я слушаю, - отозвался Борян.

Они снова запели, - на этот раз о Москве, и Григорий тоже вдруг заволновался, крепко стиснул зубы и уставился в землю. Эта песня была любимой не только на Украине, но и в Армении, и всюду.

И мало-помалу Григорием овладевает торжественно грустное настроение. Так же, как и его товарищи, он вспоминает о своей семье, о молоденькой жене, которая проводила его на фронт с горькими слезами. Уже без него родилась дочка. Теперь ей два года. У нее нежное армянское имя - Ануш, а лицом она вышла, если судить по карточке, в мать. Это жена - русская женщина - из уважения к нему, к его отчей семье, к его народу дала дочке такое имя. «Ануш, милая, будь счастлива, белое крыло души моей...»

...Полчаса назад, когда Борян принес командиру полка схему операции, тот внимательно разглядел ее и сказал:

- Тебе, Григорий, не то надо бы чертить: ты привык строить, а не разрушать.

Да, это так. Но сначала надо кончить войну...

Завтра предстоит трудный бой.

Он знал об этом совершенно отчетливо. Бой будет серьезным и исключительно ответственным.

Дело обстояло примерно так.

Значительная группировка вражеских войск попала здесь в «котел». У нее оставалась лишь небольшая возможность просочиться из окружения - двухкилометровая полоска, расположенная как раз у излучины реки. На штабном совещании, где побывал и Борян, эту полоску называли «горлом» и говорили, что его надо во что бы то ни стало «перегрызть». Тогда окружение будет замкнуто полностью и останется «домолачивать» фашистов на том самом клочке земли, с которого они сейчас так стремятся уйти. Наступающие части дивизии должны с боем преодолеть узкое, густо простреливаемое пространство и соединиться с частями соседа, наступающего с севера. Вот и все. Надо пройти всего три километра, даже меньше, для того чтобы соединиться с соседом с севера, - но какие это будут километры!

Разведка показала, что противник стянул к горловине лучшие свои силы, артиллерию, минометы и даже танки, которым трудно будет продираться сквозь лесную чащобу.

Противник решил, очевидно, чего бы это ему ни стоило, расширить «горло», не допустить его перехвата... Это будет, наверное, последним усилием смертельно раненного зверя, но страх перед гибелью и автоматическая дисциплина, какой «сильна» фашистская армия, толкают ее, как известно, на действия, отчаянные до бессмысленности.

...А как тих и прекрасен сейчас этот самый лес, где лежит опасное проклятое «горло», где завтра на заре загрохочет упорный бой!

Друзья закончили песню о Москве и принялись болтать, шутить о том, о сем.

- Отец, да ты не певчим ли был, чего доброго? -

спросила, посмеиваясь, Софья Ненашева у бородатого пехотинца.

- Не-е, - охотно и тоже улыбаясь, ответил он. - Хлебороб я, колхозник. Парнем был, - девки ко мне липли, все из-за голосу. А сейчас-то я уж дед...

Он торопливо порылся в кармашке гимнастерки, вытащил небольшую карточку и протянул ее Софье.

- Гляди-ка, внук мой, от дочери...

И все вмиг сбились вокруг Софьи, внимательно в свете зари разглядывая карточку. На ней был изображен вихрастый малыш, лет пяти, в широких штанишках и белой рубашке. Он стоял, держась за край тумбочки и от волнения косолапо поставив ноги в новых ботинках.

- А что ты думаешь,- довольно, с гордостью сказал бородач, - в нем дедовского больше, чем отцовского.

- Видать, - коротко и как можно более серьезно откликнулась Софья.

Тишина вдруг разорвалась над их головами. На них надвигался, низвергался с вечернего неба густой рокот моторов.

Все смолки, подняли головы. Из-за леса показался самолет. Это был наш бомбардировщик. Он летел очень низко, какими-то неровными рывками. Из-под крыла у него вдруг вырвался дым, потом сверкнуло пламя.

Здесь, на полянке, все затаили дыхание.

- Только бы дотянул до нас, - глухо сказал Борян.

Тут же из-за верхушек деревьев показались «мессеры». Словно стервятники, почуявшие добычу, они налетали на бомбардировщик сверху, с боков, снизу.

- Молчит, расстрелял боеприпасы, - с горечью пробормотал Паша Ютченко.

Видно было, что летчик из последних сил старается увернуться, дотянуть до земли. Но самолет уже почти не слушался рук летчика: он тяжело покачивался, из-под крыла нет-нет, да и вырывался дым. И вот един из «мессеров» налетел сзади и длинной очередью трассирующих пуль, словно огненным мечом, хлестнул по хвосту бомбардировщика.

С тяжелым гуденьем самолет свалился на нос и, окутываясь дымом и огнем, камнем полетел вниз.

Сколько ни смотрели отсюда, с полянки,- все давно уж вскочили на ноги, - никто не увидел парашюта. Над верхушками деревьев поднялся столб огня, и все стихло.

«Мессеры», завывая, покружили над этим местом и унеслись прочь.

Всех охватило мгновенное оцепенение. Тишина казалась теперь зловещей. Война, завтрашний бой властно напомнили о себе... Ни петь больше не хотелось, ни разговаривать.

- Как обидно! Как обидно! - настойчиво, с болью повторила Марина и закусила губы.

- Погиб наш товарищ... - сказал Паша Ютченко и рывком снял пилотку.

Все постояли, обнажив головы. И как только истекла эта скорбная минута молчания, Софья Ненашева словно спохватилась, нахмурилась, сорвалась с места.

- Девушки, пошли, - категорически, ворчливо приказала она. - Говорила ведь, не время нам на полянке сидеть... Вот, обождите, еще от Фурцева достанется... Пошли, пошли.

- Старик сердитый нынче, такой сердитый, - со вздохом сказала Зина Попова.

- Будешь сердитым, - так же ворчливо ответила Софья. - Чует, что завтра горячка будет...

Вслед за медсестрами все тихо разошлись по своим местам.

Марина и Саша долго лежали в землянке, каждая в своем уголке. Им не спалось. Сашенька, шурша листьями, перебралась к Марине и улеглась рядом.

- Писем мы с тобою так и не написали, - прошептала она, обнимая Марину. - Дома ждать будут.

- После боя напишем, - не сразу отозвалась Марина. - Я непременно бабусе напишу и мамчику своему... Что они сейчас делают, по-твоему, моя и твоя мамы?

- Они думают о нас, - тихо сказала Сашенька. Обе снова надолго смолкли.

- А знаешь, о чем я сейчас думала? - живо зашептала Марина. - Если б мне удалось закончить Авиационный институт, я стала бы летчиком-испытателем. Знаешь, Сашенька, я даже изобретателем сделалась бы... Здорово, правда?

- Здорово, - согласилась Саша и задумчиво прибавила: - И мне еще сколько учиться надо! Но ничего - я жадная до ученья... А закончим учебу, специальности у нас тогда будут разные... Вот, значит, и расстанемся... Жили-жили вместе...

- Да что это ты! - с жаром возразила Марина, повертывая к ней лицо. - Не выдумывай!

Сашенька вздохнула, осторожно, с лаской провела ладонью по непокорным волосам подруги.

- Правда, мы с тобой никогда не расстанемся? Что бы ни случилось... правда?

- Никогда, ни за что, до самой последней минуты,- быстро ответила Марина и так стиснула Сашу, что та вскрикнула и засмеялась...

19. ПОСЛЕДНЯЯ ГРАНАТА

Врач Фурцев действительно был сам не свой. Он нещадно «пилил» девушек и своего помощника Софью Ненашеву, его резкий голос слышался, казалось, сразу во всех палатках. Худое лицо его, заросшее седой негустой бородой, было озабоченным и сердитым.

И Софья и девушки быстро и покорно исполняли приказания врача, стараясь не слышать его колких замечаний и не обижаться. Все они - и особенно Софья, ближе всех узнавшая беспокойную душу врача,- все они знали: «дед» оттого и сердится и негодует, что он предчувствует тяжкий боевой день и те потери, свидетелем которых он неизбежно станет еще на рассвете следующего дня...

Вот так - в ворчанье, в придирчивости - у него выражалось состояние перед боем, перед той нечеловечески тяжелой работой, в которую он должен будет погрузиться с головой.

Ночью медсанрота свернула свои палатки и по лесному бездорожью переехала на новое место, раскинулась в глухой лощинке, среди могучих дубов и высоких берез, росших по две и по три из одного корня.

В ранний рассветный час, когда в медсанроте, наконец, все приутихло, по лесу со свинцово-тяжелым грохотом прокатился первый орудийный выстрел.

Все вскочили на ноги, как будто и не спали. Тотчас же в главной палатке послышался скрипучий голос врача Фурцева. День в медсанроте начался.

- Артподготовка, - говорил Фурцев, нервно поправляя очки, перевязанные веревочкой. - Артподготовка. Сейчас в атаку пойдут.

Но артподготовка что-то слишком уж затянулась, и в медсанроте скоро перестали различать голоса наших орудий: они слились с гулом вражеской артиллерии, и в лесу поднялось громовое, рваное, раздирающее уши клокотанье боя.

- Жарко,- сказал «дед», исподлобья взглядывая на молчаливую, только несколько побледневшую Софью.- Наверное, идут под огнем. Сейчас будут раненые.

И, словно в ответ на его слова, из лесу, сразу с двух сторон, появились тяжко согнувшиеся фигуры санитаров: оба волокли на плечах раненых.

И с этой минуты Фурцев перестал что-либо слышать и понимать, кроме того, что перед ним лежат раненые, требующие немедленного и решительного вмешательства: оба ранения были осколочные и очень тяжелые.

Санитары попросили напиться и немного посидели перед палаткой, привалившись к березке. Это был короткий отдых.

- Ой, и трудно бьются!..

- Адское пекло... каждый вершок земли с кровью дается...- отвечали они на расспросы.

Все и без того понимали: из всех боев, через какие пришлось пройти,- этот бой, может быть, самый трудный.

В медсанроте прибавлялось хлопот с каждой минутой. Но ни «дед», ни Софья, ни медсестры, занятые лихорадочной, поспешной работой, долго не отдавали себе отчета в том, что через их руки еще не прошло ни одного легко раненного: все они оставались на линии огня.

Фурцев работал буквально не разгибаясь: на этот раз ему приходилось даже оперировать.

Иногда он останавливался, закрывая глаза, приказывая себе отдохнуть, чтобы не совершить какой-нибудь непоправимой ошибки.

Но тогда в уши жадно врывалась оглушительная нестройная какофония боя: свист снарядов, тяжелые взрывы, вой моторов, прерывистая трескотня пулеметов. Свистело, грохотало, выло отовсюду, - сверху, с неба, и на земле, сразу со всех сторон.

- Ад,- говорил Фурцев, с усилием разлепляя усталые глаза: перед ним уже лежал новый раненый, беспомощный, окровавленный, стонущий.

И «дед» снова переставал слышать, или, вернее, отдавать себе отчет в том, что происходит за полотняной «стенкой» палатки.

Что именно сейчас свершалось в природе - утро это было, или день, или близился вечер, ясная была погода или пасмурная и холодная - никто не знал: не только лес погрузился в густой дым от стрельбы и разрывов, но и над лесом стояло зловещее облако, прочно и непроглядно скрывшее небо от сражающихся. Счет часам был давно потерян.

Раненые рассказывали о том, как идет бой. Наши части плотно вошли в узкое «горло» и, несмотря ни на что, двигаются вперед, - правда, очень, медленно: гитлеровцы сопротивляются с отчаянием обреченных. Их самолеты держатся над полем боя, как привязанные, пикируют и сбрасывают бомбы. Их пехота идет в контратаку во весь рост, пьяная и озверевшая...

В медсанроту принесли и поставили прямо под березками носилки. Человек на них был укрыт с головой.

- Командир полка,- тихо сказал Софье один из. бойцов, принесших, носилки.

И Софья, слегка отшатнувшись, бегом помчалась к Фурцеву. Но тот же боец догнал ее, взял за руку.

- Ему уж ничего не надо,- хмуро сказал боец и облизнул губы.- Не уберегли: пулей в голову... После боя хоронить будем.

- А-а... теперь кто же командиром полка?

- Начальник штаба... Трудно там, сестрица. Но все равно - двигаемся вперед. Ну, до свиданья, побежим.

Около полудня в палатку к Фурцеву ворвался посланец с передовой, невысокий боец с черным возбужденным лицом.

- Товарищ капитан медицинской службы! - громовым голосом обратился он к врачу.

- Ну! - недовольно, не оборачиваясь, откликнулся Фурцев. - Что ты кричишь?

- Товарищ капитан! - не слушая его, все так же громко произнес боец.- Командир полка приказал выдвинуть вперед пункт первой помощи. Санитары не управляются... и раненым итти далеко, товарищ капитан медицинской службы!

Фурцев хмуро спросил у него:

- Это что же... немедленно?

- Так точно, немедленно.

- Я пойду,- негромко сказала Софья Ненашева, тщательно вытирая руки.

Врач повернулся к ней всем телом, внимательно посмотрел на нее из-под очков.

- Идите! Идите! - помолчав, сказал он и отвернулся.

Боец выскочил из палатки. Софья, взглянув в сутулую спину Фурцева, тоже поспешно вышла.

Она пересчитала по пальцам резервы медсанроты. Выходило, что взять с собой она могла только троих: двух медсестер и санитара.

- Четверо,- вслух сказала она и взглянула на связного.- Маловато.

- Пятеро,- тонко сказал кто-то за ее спиной.

Она обернулась. Это была Клава Рябцева, со своей почтарской сумкой через плечо. Она смотрела на Софью из-под низко надвинутой пилотки с надеждой и мольбой.

- Товарищ старший военфельдшер... тетя Соня, я с вами,- торопливо заговорила Клава, подпихивая под пилотку льняные спутанные волосы.- Я ведь сначала на медсестру училась, помните, я все-таки умею кое-что... Я пойду, тетя Соня. Я никогда... не струшу, а если надо, так и... я ведь одна на свете...

- Ну-ну,- ворчливо прервала ее Софья,- все знаю. Мы не помирать идем, а побеждать, запомни это.

Клава поняла это как согласие. Она быстро выгрузила свою сумку, бережно завернула почту в чью-то плащ-палатку. Потом выпрямилась, одернула гимнастерку.

- Иди-ка сюда, стрекоза,- приказала Софья.

И когда девушка подскочила, Софья поцеловала ее прямо в розовые губы, на мгновение крепко прижала к себе, потом отрывисто сказала:

- Ну, пошли теперь.

По дороге к лесу они повстречали Зину Попову. Девушка с трудом вела под руку, почти тащила на себе, начальника штаба.

- Сильная контузия головы,- объяснила Зина, тяжело и коротко дыша.- Оглох он.

Сама Зина была совсем неузнаваема: вся пропыленная, потная, осунувшаяся.

Значит, выбыл из строя второй командир полка. Какой тяжелый бой!

- Кравченко провел на передовую свой учебный батальон,- торопливо объяснила Зина.- Теперь он, Кравченко, командир полка. Что там делается!.. Вода в реке кипит от снарядов. Но все-таки идем вперед.

Штаб дивизии уже сообщил командиру полка Кравченко, что подкрепление должно подойти во второй половине дня. Надо продержаться, лечь костьми, но не отступить ни одного шагу.

Обстановка боя к этому времени определилась как необычайно сложная. Противник увидел, что дальнейшее движение наших частей внутрь двухкилометровой полоски, или «горла», окончательно закроет всякий выход из окружения.

Поэтому противник постарался прежде всего расширить фронт боя, ввязать в него как можно больше наших войск, отвлекая их от направления главного удара. Что же касается «горла», то сюда враг бросил наиболее сильные свои части и технику, стремясь, чего бы это ни стоило, раздвинуть петлю окружения, не дать ей стянуться натуго.

Бой кипел, казалось, с равной силой на большом протяжении, во всем массиве леса. Но связные беспрерывно доносили штабу полка о контратаках противника именно в районе «горла». Здесь мы несли наибольшие потери. Сюда требовали и требовали подкреплений.

Как ни прикидывал Кравченко, как он ни подсчитывал, а приходилось ему бросить в бой резервную роту автоматчиков и отделение снайперов, которых он берег пуще глаза.

Он приказал выстроить роту, наскоро обтер платком потное лицо и вышел из землянки. Автоматчики стояли «смирно». Несколько отделившись от них, застыло отделение снайперов, с Мариной и Сашей на правом фланге.

Кравченко кратко объяснил боевую задачу,- каждый боец должен был знать ее в точности и до конца. Потом он провел в свою землянку командира роты автоматчиков, Орлову и Кузнецову.

- Вы должны знать, друзья: отправляетесь на опасный рубеж,- глуховато сказал он.- Биться надо до самой последней минуты. Стоять насмерть, но не пропустить врага. Во второй половине дня,- он взглянул на часы,- примерно через два-три часа, прибудет подкрепление.

Девушки стояли перед ним - серьезные, обе в плащ-палатках, застегнутых у горла, в пилотках, сдвинутых на ухо.

- Все понятно, Петр Ильич,- неторопливо сказала Марина.- Снайперы идут в открытый бой. Держаться до последнего.

Лицо у неё было строго-задумчиво, без тени ее мягкой улыбки.

Петр Ильич обнял обеих девушек, привлек к себе, поцеловал. Они смутились, присмирели. Прошла минута молчания. Все понимали, что это - прощание, отцовская любовь и благословение. Петр Ильич коротко объяснил командиру автоматчиков, немолодому, сдержанному человеку:

- Больше полугода вместе воюем... Командир столь же кратко бросил:

- Понятно. Разрешите итти?

- Обожди, товарищ капитан.

Кравченко крепко пожал руку усатому капитану, после чего тот, пригнувшись, вышел из землянки.

Марина поспешно вынула из бокового кармашка пачку писем, фотографий и протянула Кравченко:

- Пусть, Петр Ильич, у вас полежат... Тот бережно принял пачку.

- А это...

Марина, колеблясь, взглянула на маленькую карточку, уместившуюся у нее в ладони. Кравченко тотчас же узнал на снимке Алешу Петрова, стриженного наголо и улыбающегося.

- Его ты с собой возьми,- мягко сказал он, и Марина, облегченно вздохнув, запрятала карточку в опустевший кармашек.

Саша тоже застенчиво протянула Петру Ильичу пачку писем и ровно сказала:

- В случае чего, Петр Ильич, отцу напишите... у мамы сердце больное.

Автоматчики и снайперы прошли по пологому песчаному берегу той самой речки, на которую любовались издали вчера вечером.

Едва они вступили в лес, как их накрыло сквозной густой пальбой: били, захлебываясь, крупные минометы, тяжело свистели снаряды, оглушительно трещали пулеметы и автоматы.

Лес действительно словно весь кипел. Путь то и дело преграждали деревья, поваленные на землю. В воздухе кружились листья. Высокие сосны стояли обезглавленные, желтея свежими срезами.

Вот в этой лесной путанице, в пыли, в дыму, в грохотанье боя Марина вдруг столкнулась лицом к лицу с Клавой Рябцевой и едва не вскрикнула от удивления. Смятая пилотка чудом держалась на спутанных, потемневших от пота волосах Клавы, лицо было чумазое, хмуро сосредоточенное. Такой Марина никогда не видела эту девушку.

- Клава! - закричала она в ухо подружке.- Откуда ты?

- А где Саша? - ответила ей Клава быстрым вопросом. В глазах ее тотчас же отразилась сильнейшая тревога.

- Саша за мною. Мы движемся цепочкой на рубеж. Ты-то что тут делаешь?

- Я-то? - успокоенно закричала Клава.- Собираю боеприпасы от раненых, ну и подношу на передовую. Ненашева тут же. Раненых перевязывает.

Клава лихо сдвинула пилотку на ухо, вплотную приблизилась к Марине, больно прижав ее плечо сумкой с гранатами. «Лимонки»,- тотчас же догадалась Марина, ощутив круглые шершавые тельца гранат.

- Если бы ты знала, Марина, какая она, тетя Соня! - восторженно закричала Клава. - Она ничего не боится, ходит во весь рост и только ворчит, как всегда, честное слово! Я ползаю, а она ходит, да еще всех подбадривает...

Тут Клава смолкла, и вдруг лицо ее стало расстроенным и виноватым.

- Эх, Орленок, тебе ведь письмо. Ей-богу, с Урала. А моя почта в санроте осталась... Ну разве я знала?

- Ладно, после боя, отдашь, - спокойно ответила Марина. - Ты, Клава, по старому знакомству, может, уступишь нам с Сашей вот эту сумку?

- С гранатами? - обрадованно воскликнула Клава.- Да, господи, пожалуйста! А не много ли? - столь же неожиданно засомневалась она.

- Нас ведь - двое. Ну, Клава...

А Клава уже привычно - головой вперед - вынырнула из ремня сумки и с усилием, обеими руками подала ее Марине

На том они и расстались, обе донельзя довольные, и Клава бессознательно унесла в своей памяти смуглое, скуластое от худобы лицо Марины и ее глаза, сияющие признательной улыбкой.

Обстрел все усиливался, и усатый капитан положил свою роту на землю. Теперь автоматчики и снайперы двигались реденькой цепочкой, по-пластунски, продираясь сквозь обгорелый кустарник и перелезая через поваленные деревья. Трава здесь была черной от копоти. Прелый воздух так пропитался дымом и гарью, что трудно было дышать.

Вот и передний край - опушка леса. Впереди поляна, вся в буреломе и рваных воронках. Мирная деревенька Елховка вовсе и не знала этой полянки: она образовалась в ходе боя, когда деревья подряд валились под обстрелом и бомбами...

Здесь, в лесу, залегли наши цепи. Бойцы вели огонь либо из воронки, либо из-за толстого ствола поваленного дерева, либо из окопчика, отрытого наспех после очередного броска вперед, в те десятки минут, которые отделяли одну контратаку врага от другой. Капитан приказал своей роте закрепляться здесь. Взводы быстро расположились по краю полянки неровным полукругом, в центре полукруга оказались снайперы.

Они были здесь не одни: справа и слева они сразу же услышали соседей. С обоих флангов строчили скупыми очередями станковые пулеметы и автоматы, и даже отрывисто бухала одна мелкокалиберная пушка. Значит, отряд просто усилил ослабевшее звено в цепи фронта.

Марина и Саша залегли за могучим стволом сосны, с корнем выдранной из земли, и, орудуя лопатками, принялись быстро отрывать ячейки. Перед глазами у них лежала поляна, вся в буро-черных нагромождениях взрытой земли и поверженного леса.

Не успели девушки отрыть свои ячейки, как по цепи пришло предупреждение: - Внимание! Контратака. На поляну вырвались, скрежеща гусеницами и стреляя на ходу, приземистые немецкие танки. За ними вплотную текла грязно-зеленая масса пехотинцев.

С обоих наших флангов застрочили пулеметы, стала бить пушка. Два передних танка, один за другим, окутались черным дымом. Вот еще один... еще... «Раз, два, три... четыре... пять костров», - считала Марина. Но остальные танки шли вперед, ныряя в воронки, перекатываясь через бурелом и стреляя с истерической поспешностью.

Наши пулеметы пристрелялись и как бы беспрерывно всаживали огненные ножи между танками и пехотой.

Танки еще двигались вперед, а пехота вдруг исчезла.

- Залегли! - услышала Марина звонкий голос Сашеньки. - Да, залегли.

Не видя за собой пехоты, танки с трудом развернулись и устремились обратно. Теперь уже и простым глазом было видно, как поспешно, перебегая и вновь падая на землю, отступает пехота.

- Отбита четвертая контратака, - прошло по цепи.

«До нас было три», - подумали обе девушки.

Они снова торопливо взялись за лопатки. И снова им не удалось окопаться как следует: над их головами послышалось слитное гуденье моторов. Марина увидела: ведущий немецкий самолет повалился на крыло. Сейчас спикирует! Марина уткнулась лицом в траву и замерла. В следующую секунду возникли над самой головой режущий свист бомб, оглушительный грохот взрывов, вой самолетов. В ушах появилась резкая, рвущая боль: уши отказывались вмещать в себя звуки такой силы.

Марина съежилась, стараясь укрыть голову. Количество бомб, сброшенных на поляну и вокруг, было чудовищным. «Пристрелянное местечко, - озабоченно подумала Марина, - вот почему оборона здесь так трудна».

Волны грохота и воя как будто начали откатываться от поляны. Самолеты ушли. Марина осторожно подняла голову. Саша, прикусив губу, внимательно смотрела на поляну, над которой медленно оседала пыль от разрывов бомб.

- Больше шуму, чем дела, - сказала Сашенька и неторопливо отряхнула землю с пилотки.

- Честное слово! И я так думаю.

- А теперь жди дела, - так же невозмутимо продолжала Сашенька.

- Пожалуй...

На этот раз девушкам удалось закончить свои ячейки и расположиться как следует...

Но вот лес снова раскололся от железного лязга танков. Это была новая, пятая контратака противника. Только теперь пехота следовала впереди танков. Пехотинцы шли во весь рост, непрерывно стреляя из автоматов.

И Марина и Саша, привыкшие более к расчетливой и неторопливой снайперской стрельбе, в первые секунды испытали невольное чувство холодка в сердце: гитлеровцы шли прямо на их цепь!

Но вот в железный скрежет гусениц вплелись отчетливые очереди наших пулеметов. «А пушка? - с опаской подумала Марина. - Может быть, ее подавили?» Но вскоре подала голос и пушка.

Саша неторопливо пристроила свою винтовку, улеглась поудобнее. В этой сумятице она все равно - по привычке - бьет, как снайпер: каждая пуля - в живое проклятое тело врага!

Марина, даже не оглянувшись на нее, делает то же самое. Вот она видит, как упал первый, сраженный ею фашист, и машинально отсчитывает: «Сто пятьдесят шестой!» Таков ее снайперский счет за полгода боев.

Впрочем, она тотчас же забывает о своем счете. Уже значительно поредели первые ряды гитлеровцев, упали раненые, убитые. Но по ним - по мертвым и по живым - идут, не останавливаясь, новые и новые цепи врагов. Все ближе, ближе... Может быть, их подгоняют, не дают останавливаться собственные танки?

Марина отбросила пустую обойму, схватила новую. Мельком она глянула на подругу. Саша, как всегда, вся ушла в стрельбу, как бы слилась со своей винтовкой. Марина снова припала к прицелу. Идут, идут... Вон тот, длинноногий... На, получай!

Но что это? Движение гитлеровцев как-то неуловимо смялось, замедлилось. Остановилось. Отступают! Бегут, петляя, к лесу... ползут, вжимаясь в траву...

- Не понравилось! - торжествующе приговаривает Марина с каждым своим выстрелом. - Не понравилось? Н-на! По движущейся цели! Н-на!..

- Пятую отбили! - хрипло крикнула Саша, утирая пилоткой темные потеки на лице. - Пятую, Мариша! Хочешь глотнуть воды?

Но отдых был короток. Девушки едва успели глотнуть из фляги, которую захватила с собой запасливая Саша, как прямо перед их глазами взметнулся высокий фонтан земли, листьев, пыли. Тяжелый снаряд. Второй. Третий. Снова надо лежать, уткнувшись лицом в землю. На всякий случай обе повалились на свои винтовки: их-то надо беречь прежде всего...

Шестая контратака... Седьмая...

Какие только удары не предпринимали фашисты! Они шли в лоб, обтекали с флангов, шли в рост, «психовали», двигались ползком. Они не щадили ни людей своих, ни техники, ни боеприпасов. С яростью и неистовством набрасывались они на полянку, донельзя изрытую воронками, затянутую дымом, копотью, пылью. Но каждый раз их встречал тщательно рассчитанный, прицельный огонь - и контратака неизбежно «захлебывалась». И каждый раз потери у врага были немалыми. Гитлеровцам сопротивлялось, казалось, даже каждое поваленное дерево, каждый куст и сама земля, по которой они ползли...

Но час шел за часом. Напряжение боя не ослабевало. Восьмая атака, девятая...

Поляна не сдавалась. Но защита ее стала понемногу ослабевать. Выбывали люди, иссякали боеприпасы...

...Улучив момент, Марина огляделась. Возле нее, на траве, лежала еще только одна обойма да Клавина сумка с гранатами. Маловато.

- Саша!

Та быстро подползла, прижимая к себе винтовку.

- Саша, патронов мало, - сказала Марина, со смутным удивлением вглядываясь в воспаленное, странно обострившееся лицо подруги. «Наверное, и я такая же...» - мелькнула у Марины торопливая мысль.

- Я поползу, - деловито ответила Саша, облизывая запекшиеся губы. - Вон там - убитый...

И Марина осталась одна за стволом сосны. Она легла ничком на примятую траву и не отрываясь смотрела в «амбразуру» между сосною и землей.

Кругом в лесу шумел бой, но полянка безмолвствовала. Марина знала: это ненадолго. Только бы успела вернуться Саша. Только бы с нею ничего не случилось! Сейчас Марина боялась даже мысли о том, что она может остаться одна. Они с Сашей так свыклись, так слились друг с другом, что часто - особенно в минуты опасности - были как бы одним телом и одной душой.

И когда круглое буро-румяное лицо Саши вдруг показалось среди мелкого колючего кустарника, сердце у Марины так и подпрыгнуло от радости. Вдвоем лучше, что бы там ни случилось дальше...

Саша подползла вплотную и, тяжело дыша, брякнула о землю плотно набитую сумку с патронами. Она, кажется, вовсе и не заметила радости подруги.

- Справа - двое наших убиты. Дальше не поползла, - сказала она, хмуро сдвигая брови. - Понимаешь, двое. Цепь у нас, выходит, реденькая стала... вот, понимаешь... А слева...

- Слева тоже как будто не слышно наших, - не сразу ответила Марина. - Возможно, тоже...

У них не оказалось более ни одной свободной минутки; они так и не успели отдать себе отчет в том, что могут в корце концов остаться в одиночестве среди погибших товарищей...

Разве и без того не было ясно, что их цепь никем уже не управлялась: девушки не получали и не передавали дальше никаких приказаний...

Гитлеровцы на этот раз не только шли в рост, не только строчили из автоматов, как ополоумевшие, но и вопили что-то протяжное. Марина, экономя патроны, ждала, когда послышится «голос» наших пулеметов. Вот застрочил один - короткими, прерывистыми очередями. «Ленты кончаются», - подумала Марина, изготавливая винтовку. Пулеметчик справа молчал. Молчала и пушка. Впрочем, она «не говорила» еще и во время прошлой атаки. Подавлена? Как поредела цепь... Есть ли еще там живые?

- Саша! Патронов!

Вот уже видны лица, багровые, с распяленными в крике ртами. Кажется, пьяные... Впереди один, рыжий, в съехавшей на ухо пилотке, усердно размахивает руками... Марина нажала на спуск, рыжий дернулся всем длинным телом и упал. Цепь перевалила через него и потекла дальше.

Не сразу уловила Марина - в общем шуме боя - громкий голос Саши и на секунду обернулась. Невозможно было расслышать, что кричит Саша, но она указывала рукою куда-то левее себя. Марина глянула туда - и у нее остановилось дыхание: там, где только что стрелял пулеметчик, возникли гитлеровцы. Даже отсюда можно было разглядеть, догадаться, с какой яростью они затаптывают, молотят прикладами в окопчике примолкший пулемет и бойца, не покинувшего свой пост до самой последней минуты...

«Обтекают!» - вот что, наверное, кричала Саша.

Да, обтекают. Но живы еще двое бойцов, действуют еще верные снайперские руки!

«Саша, бей по тем, с фланга!» - хотела крикнуть Марина, а подруга ее уже повернулась к ней спиной, и ее плечо вздрагивало после каждого выстрела.

«Так, так, милая, верная моя...»

Марина поспешно вставила новую обойму. Ее словно всю подняло на волне боевой страсти. Теперь уже не на кого было надеяться. Погибли славные, молодые, бесстрашные товарищи, нет участка обороны, - весь огонь и вся ярость противника направлена только на них двоих: на Марину и Сашу... И все-таки - не пройдут фашисты, не пройдут!

Марина не сразу поняла, почему стрелять ей стало трудно: ствольная накладка винтовки так накалилась, что обжигала руку. Правое плечо надсадно ныло. Тогда она с молниеносней находчивостью положила винтовку цевьем на бруствер.

Много ли осталось патронов? Возле нее - последняя обойма. Она оглянулась на Сашу. Та как раз собиралась кинуть ей обойму, приподнялась немного и... беспомощно свалилась на землю.

У Марины даже руки похолодели. «Убита!» Но тут Саша зашевелилась и медленно поползла к Марине. В руке она все-таки держала обойму.

- Возьми-ка, - сказала она, с усилием шевеля серыми губами, - это - последняя, а я больше...

Марина подтянула подругу поближе к себе и, часто дыша, ловила и ловила на прицел бегущие фигуры врагов. Хоть бы перевязать Сашу...

Но эти несколько минут молчания, очевидно, воодушевили гитлеровцев. Стреляя и вопя, они валом повалили прямо на сосну. Каждый выстрел Марины намертво пришивал к земле одного фашиста. Но много ли патронов в одной обойме? А враги вырастают словно из-под земли.

- Мариша... гранаты... - хрипло, словно захлебываясь, сказала Саша. У нее, наверное, была пробита грудь.

Гранаты... да, гранаты!

Марина отбросила ненужную теперь винтовку, схватила сумку с гранатами. Саша вся сжалась в комочек, стараясь не мешать ее движениям.

Пилотка у Марины свалилась, взмокшие волосы разметались по лбу. Привстав, она с силой метала гранаты то в одну, то в другую сторону.

Какую нечеловеческую злобу, должно быть, вызывал у фашистов этот крошечный клочок земли: он не только не сдавался, но и все еще вносил в их ряды немыслимое опустошение!

Они подымались, вновь и вновь ползли вперед... В этом исступленном движении было куда больше отчаяния и обреченности, чем в безнадежной, но стойкой и гордой обороне клочка русской земли!

...Гитлеровцы обтекали их. Гранаты были на исходе. Осталось всего две. Марина выдержала опасную паузу и, размахнувшись с особой старательностью, послала гранату прямо в гущу наступающих. Последовал взрыв, крики ярости.

В тот же момент Марину что-то тупо толкнуло в грудь.

Разгоряченная, она вовсе не почувствовала боли. Только рубашка залилась теплым и прилипла к телу. Марина еще успела схватить гранату. Крепко зажала ее в кулаке. Последняя. Вытянула кольцо... Последняя!

Опустилась рядом с Сашей. Теперь - все.

- Сашенька... теперь - все.

Саша открыла глаза. Марина показала ей гранату, зажатую в кулаке. Саша слабо кивнула головой: да, да.

- Только, когда подойдут, - сказала Марина. И Сашенька снова кивнула: да, да.

Они крепко поцеловались и затихли.

Вот они и прожили вместе - до самой последней минутки. Простились.

Теперь им осталось только достойно умереть и своей смертью принести смерть десятку врагов, свое тело положить на защиту рубежа, с которого ни они, ни их товарищи не отступили ни шагу.

«Прощай, мама. Гордись, мама: мне не страшно. Я выполняю свой долг. Только бы хватило сил, кровь заливает грудь, мешает дышать... Но ведь это все неважно!»

...Какая странная тишина. Только треск валежника под ногами тех: они поняли, что сопротивление иссякло, и не стреляют вовсе.

Вот первые из них показались у сосны. Поднимаются на ноги. Окружают.

Две девушки, простоволосые, окровавленные, - вот и все! Ну, подходите ближе... Только бы хватило силы. Но много ли нужно силы, чтобы разжать пальцы, стиснувшие гранату?

Марина одной рукой крепко обхватила Сашеньку. Другую руку, с гранатой, мгновенно выбросила вперед, навстречу врагам, - и разжала пальцы.

На ладони темнела круглая шершавая «лимонка». Резкий щелчок: в гранате сработал ударник... Марина хрипло крикнула:

- Получайте... от русских... девушек!

С последним ее словом раздался взрыв. Когда на полянке все затихло, в глубине леса раскатилось глухое:

- Ура-а-а!..

Это было подкрепление, посланное Петром Ильичом Кравченко.

20. В ГЛУБОКОМ ТЫЛУ

- Нет ли писем Орловой?

Девушка в окошечке «до востребования» кивнула русой, немного встрепанной головой, перебрала пачку писем и протянула розовый конверт.

- Орловой, получите.

Высокая женщина быстро пробежала глазами адрес и сказала с легкой растерянностью:

- Это Анне Федоровне, сестре... Впрочем, у меня есть доверенность, постоянная.

Девушка дружески улыбнулась. - Наверное, от дочки ее?

- Н-нет, - нерешительно и еще тише сказала женщина. - Почерк незнакомый. Благодарю вас, - прибавила она, спохватившись, и отошла от окошечка. Это была двоюродная сестра Анны Федоровны Орловой - Анна Максимовна, которая вела все немудреное хозяйство сестры. Каждый день, возвращаясь с рынка, Анна Максимовна заходила на почту. Она, собственно, ожидала вестей от мужа с фронта, но чаще всего получала письма на имя сестры - из Златоуста или же от Марины и тогда - прямо с корзиной и письмом - непременно заходила к Анне Федоровне на службу.

И на этот раз Анна Максимовна вышла на улицу, намереваясь отправиться в Справочное бюро. По дороге она еще раз внимательно взглянула на адрес: почерк незнакомый, обратного адреса нет... Странно.

Она перевернула конверт, он был слеплен кое-как и теперь совсем расклеился. Анна Максимовна вынула узенький, косо исписанный листок и прочла:

«Товарищ Орлова! Сообщаю Вам печальную весть. Ваша дочь Марина убита в бою 14 августа. Ваше письмо возвращаю. Товарищи отомстят за ее смерть. Сейчас мы идем выполнять задание, поэтому больше некогда писать. Простите.

Ст. военфельдшер С. Ненашева».

В конверт было вложено и письмо, написанное четким почерком Анны.

Не веря себе, бледнея и задыхаясь, Анна Максимовна глядела на белый листочек... «Марина убита! Как же теперь будет Анна? Что же теперь делать?»

Она стояла одна на пустынной улице, возле чьего-то палисадничка. Осенняя поблекшая сирень вяло шелестела у нее за спиной своими почти голыми ветвями, где-то тонко и заливисто плакал ребенок. «Надо бежать к Анне, сказать... Сказать, сказать».

Бледная, с расширенными, отчаянными глазами, она пробежала короткий квартал, изо всех сил прижимая к груди корзинку с картофелем и розовый конверт, и вошла в знакомый длинный бревенчатый корпус Справочного бюро.

Ноша, которую она собиралась взвалить на плечи сестры, была так тяжела, так страшна, что Анна Максимовна совсем обеспамятела от страха и жалости. Ей казалось, что она должна сказать Анне все и как можно скорее, и тут же ее брало сомнение: так ли она делает?

Она отлично знала, что сестра работает на другом конце корпуса. Но нетерпение и ужас были так велики, что она принялась порывисто открывать все двери, мимо которых проходила по коридору. Заглянув в комнату, она захлопывала дверь и бежала дальше. В конце концов она совершенно обессилела и, открыв одну дверь, тяжело прислонилась к косяку.

- Где же она... Орлова... Анна Федоровна? - хрипло спросила Анна Максимовна.

Комната была тесно заставлена столами. Женщина, сидевшая как раз напротив двери, подняла руку, чтобы указать: «Направо, через две двери», но ничего не сказала и подбежала к Анне Максимовне.

- Что... что с вами? - шепотом спросила она, крепко обхватывая ее за плечи.

Анна Максимовна поникла головой и упала бы, если б ее не поддержали девушки и женщины, подбежавшие со всех сторон.

Она не могла произнести ни слова, и только по лицу ее проходили судороги немого плача. У нее бережно взяли корзинку, потом - письмо. Ее тут все знали по Анне Федоровне и только в первый момент невольно приняли за незнакомую посетительницу, - так изменилось, или, вернее, исказилось ее лицо.

- Читайте, читайте! - тихо и требовательно сказала она, указывая на конверт.

Женщины прочитали, посоветовались между собой и решительно запретили Анне Максимовне отдавать письмо сестре.

- Вы убьете ее! - сказали они. - А известие, может быть, еще и неверное. Всякие бывают случаи,- мы-то уж знаем, такая наша работа. А если беда все-таки случилась, придет официальное извещение, и тогда уж... ну, тогда ничего не поделаешь.

Анна Максимовна запрятала письмо в свою старенькую сумочку, подальше, и женщины потихоньку проводили ее домой.

Весть о смерти Марины облетела все комнаты Справочного бюро и не проникла только в ту комнату, где работала Анна Федоровна Орлова со своей корреспондентской группой.

Анна Федоровна уже несколько раз порывалась бежать в зал картотеки за какими-то справками, но ее задерживали под различными предлогами: в зале картотеки было слишком много народу, и мало ли что могло там случиться...

Все это проделывалось с такой естественной добродушной простотой, что у Анны Федоровны не возникло ни малейшего подозрения. Она только заметила, что сотрудницы ее работали сегодня с каким-то особенным усердием, а самая молоденькая из них, Клавдюша Воронцова, создание веселое, курносое и довольно легкомысленное, была сегодня какой-то напряженно серьезной.

Анна Федоровна, как и всегда, пробыла в бюро до полуночи и, усталая, отправилась домой.

Жила она на окраине городка, у молодой многодетной татарки, муж которой тоже воевал на фронте. Старая, подопревшая бревенчатая изба грузно осела набок и была с двух сторон подперта слегами. Сестры Орловы снимали угловую комнатку, за переборкой, не доходившей до потолка. Анне Максимовне соорудили топчан, а Анна Федоровна с трудом достала себе «утильную» кровать со скрипучей провалившейся сеткой...

Когда Анна Федоровна вошла в комнату и зажгла коптилку, на столе, как обычно, стоял холодный ужин. Анна Максимовна, лежавшая на своем топчане, невнятно сказала, что у нее мигрень и что она встанет попозднее.

Анна Федоровна приняла это как должное: мигрени у сестры бывали настолько жестокими, что она иной раз по двое суток не могла подняться с постели.

Утром, стараясь не шуметь, Анна Федоровна выпила стакан чаю и отправилась в бюро. Жизнь пошла своим обычным чередом.

Работа в бюро была Анне Федоровне как нельзя более по сердцу.

Справочное бюро по учету и розыску эвакуированного населения, или попросту Справочное бюро, было детищем войны: сюда шли запросы, телеграммы, письма, жалобы и мольбы со всей огромной страны - и из самых далеких уголков ее, и с фронта, из районов и областей, охваченных пламенем войны. Матери и отцы разыскивали детей, мужья - жен, жены - мужей. Часто случалось так, что бюро разыскивало и соединяло родных, потерявших друг друга, возвращало детей матери или отцу, устанавливало номер полевой почты фронтовика и сообщало ему адрес отчаявшейся жены...

Огромный зал бывшего техникума был плотно заставлен стеллажами картотеки. Если на какой-нибудь карточке появлялся красный значок, или, как его здесь называли, «наездник», - это означало, что получен односторонний запрос и нужно ждать запроса встречного. Тогда только и сдавалось соединить людей, потерявших друг друга.

Бюро работало круглые сутки, без всяких перерывов, чтобы ни посетителю, ни письму, ни телеграмме не нужно было ждать ни одной лишней минуты. Более полутора миллионов адресов было вписано на карточки, более миллиона писем получено, прочитано, учтено...

Корреспондентская группа Анны Федоровны Орловой работала в одном из самых трудных отделов бюро: в ее руках сосредотачивались, главным образом, запросы о детях и детских учреждениях.

Анну Федоровну знали и любили в многолюдном коллективе бюро; сотрудницы все поголовно были близко и кровно связаны с Фронтом: матери, жены, сестры фронтовиков, и они именно поэтому принимали близко к сердцу то обстоятельство, что у Анны. Федоровны воюет на фронте единственная дочка, доброволец и отличный снайпер.

Человек общительный и душевный, Анна Федоровна часто рассказывала про Марину, читала вслух ее письма, показывала ее фотокарточки, которые не забыла положить в свой скудный багаж.

Иные письма Марины ходили по всему длинному корпусу бюро, по всем комнатам и столам. Не было почти ни одной сотрудницы бюро, которая не дала бы обещания Анне Федоровне побывать у них с Мариной после войны, в комнате на Покровке, посидеть на стареньком знаменитом диване, о котором писала Марина с фронта.

Известие о гибели Марины произвело тяжкое впечатление. Женщины сделали все, что могли: продлили надежды матери, связав себя обещанием молчать. А вдруг и в самом деле это ошибка? На фронте ведь всякое бывает... Тем более, что в записке не были указаны обстоятельства смерти.

Но известие о гибели могло оказаться и страшной правдой. Об этом уже говорили - тайно от Анны Федоровны - и в месткоме и в партийном бюро. Надо бы подготовить человека. Но как? В райкоме партии, куда ходил секретарь партийного бюро Иван Петрович Пронин, посоветовали предложить Орловой командировку на Урал - там она увидится со своими, а в семье всегда легче встретить горе.

Однако в ответ на это предложение Анна Федоровна сурово сказала:

- Не время сейчас разъезжать, дела много.

- Со своими повидалась бы, чего отказываешься? - заметил Пронин, пристально взглядывая на нее из-под густых бровей.

- Со своими? - Анна Федоровна даже встала из-за своего стола и подошла к секретарю вплотную. - Ты что это, Иван, шутить изволишь? В такое-то время.

К ней вернулись еще два ее письма Марине. Она не скрывала от товарищей своей тревоги и всем показывала конверт с четким почтовым штампом: «За ненахождением адресата», требовательно спрашивая:

- Как вы думаете, почему бы это, а?

- Может быть, Марину в тыл к врагу послали? - говорили женщины. - Ее-то как раз и могут послать! А оттуда не напишешь!

- Да, - задумчиво отвечала Анна Федоровна, - она, пожалуй, заслуживает этого...

Пожилая сотрудница, мать капитана-фронтовика, как-то обронила значительную фразу:

- Фронт есть фронт, Анна Федоровна.

Все невольно примолкли, подумали: «Готовит, намекает...»

Анна Федоровна тоже помолчала, руки ее порывисто продолжали перебирать бумаги, и этот тревожный шелест только и слышался в комнате. И вдруг взгляд у Анны Федоровны отяжелел и лицо залилось неровным румянцем.

- Не говорите так, - медленно сказала она. Она не верила, не хотела верить собственным предчувствиям, отгоняла от себя всякую мысль о катастрофе.

Так прошел весь сентябрь, начался и подкатился к середине холодный, слякотный октябрь.

Анна Максимовна получила от Варвары Васильевны отчаянное письмо, начинавшееся словами: «Отгорела наша Зоренька...» На уральский адрес пришло, значит, официальное извещение о смерти Марины. Теперь надо было сказать все Анне Федоровне, непременно сказать.

Но Анна Максимовна со дня на день откладывала страшный разговор и бегала в бюро советоваться. Долго тянулись эти тайные совещания, и наконец сотрудницы бюро назначили день, когда Анна Максимовна должна была притти в учреждение и при всех отдать сестре письмо бабушки.

К несчастью, все сложилось так, что раньше, чем Анна Максимовна успела, как было условлено, появиться в бюро с письмом, Анна Федоровна узнала все, и притом самым неожиданным образом.

В полдень, после того как в репродуктрре, висевшем на стене над головой Анны Федоровны, прозвучали два пискливых сигнала службы времени, Анна Федоровна, как обычно, сказала:

- Послушаем сводку Информбюро.

За столами все стихло. Совинформбюро не сообщило на этот раз ничего утешительного. В сводке, как и во все последние дни, упоминались города Сталинград и Моздок. Под Сталинградом, очевидно, завязывалась крупная битва.

Выслушав сообщение, женщины снова склонились над бумагами.

За долгие месяцы войны здесь привыкли сдержанно выслушивать самые тяжкие известия с фронта. Только, случалось, вздохнет кто-нибудь, услышав название родного города, помрачнеет, а иногда и вскрикнет или поплачет потихоньку...

Закончив чтение сводки Совинформбюро, диктор объявил:

«Через одну минуту слушайте очерк «Дочери родины».

Анна Федоровна сидела, положив одну руку на телефонный аппарат и озабоченно сведя светлые брови. Она обдумывала один неприятный, но совершенно необходимый и неотложный разговор с председателем райисполкома.

Размеренный голос диктора повторил:

«Слушайте очерк «Дочери родины». Читает артистка...»

После небольшой паузы послышался мягкий женский голос:

«Их трудно было представить одну без другой. Они служили в одном учреждении, сражались в одном полку. В один день они надели красноармейскую форму, в один день открыли свой снайперский счет, в один день подали заявления в партию».

Анна Федоровна медленно сняла с телефона отяжелевшую руку. «Странно. Как похоже...»

Именно в этот момент Клавдюша Воронцова, сидевшая как раз напротив, вдруг судорожно дернулась и, зажав рот обеими руками, чтобы не вскрикнуть, с ужасом уставилась на Анну Федоровну.

«...Когда была ранена Саша Кузнецова, в полку в первый раз увидели плачущую Марину Орлову. Ранение Марины ее подруга пережила гораздо тяжелее, чем свое. Это была дружба на жизнь и на смерть. Вместе приняли они боевое крещение, вместе приняли свой последний бой...»

Анна Федоровна вся выпрямилась, глядя перед собой темными от расширившихся зрачков, слепыми глазами. «Последний бой... Последний бой?»

Очеркист коротко рассказал о жизни обеих - Марины и Саши - и об августовском бое на берегу реки Р.

«...Так оборвались жизни двух девушек, разивших врага до последнего мгновения. Так погибли две советские девушки-патриотки - Марина Орлова и Саша Кузнецова. Подруги вместе прошли короткий и яркий жизненный путь, вместе они боролись и вместе погибли».

С мягкой и ласковой торжественностью артистка читала стихотворение поэта Михаила Светлова, посвященное подругам:

...Пополам, как хлеб, делили счастье,

Горести могли, как хлеб, делить,

Легче гору расколоть на части,

Чем таких подруг разъединить.

...Героини шли дорогой чести,

К подвигам их молодость рвалась,

Вместе пели, радовались, вместе

Встретили свой смертный час...

А Анна Федоровна все сидела, прямая, застывшая, в мертвой тишине комнаты и смотрела куда-то мимо всех темными горящими глазами. Лицо у нее побелело, зубы были сжаты так сильно, что на скулах выступили крупные желваки.

Первой не выдержала напряжения Клавдюша Воронцова. С грохотом опрокинув стул, она вскочила, кинулась к Анне Федоровне и обняла ее за широкие жесткие плечи.

- Мы знали! - крикнула она при этом, и слезы сразу залили все ее курносое смятенное лицо. - Мы знали... Анна Федоровна, милая...

- Знали? - чужим, хриплым голосом спросила Анна Федоровна и с усилием перевела свои ужасные глаза не на Клавдюшу, плакавшую над нею, а на свою помощницу, седую мать фронтового офицера, Софью Аристарховну.

«Что же вы молчали?» - требовательно спрашивал этот взгляд.

- Мы не верили, - неторопливо ответила Софья Аристарховна.

- Мы берегли тебя! - глуховатым голосом сказал Иван Петрович Пронин, секретарь партбюро, старый больной человек, получивший похоронные извещения на двоих сыновей.

Комната, оказывается, успела наполниться народом, все двери были раскрыты, в коридоре стояли и чуть слышно шептались люди.

- Слава тебе, Анна, за то, что ты воспитала такую дочь, - негромко сказал Пронин и тяжело опустил руку на плечо Анны Федоровны. - Я не утешаю тебя. Я знаю... - он напряженно кашлянул, - я слишком хорошо знаю, что горе твое безутешно. Но

помни, Анна: мы любим тебя. Народ никогда не забудет подвига твоей дочери. Народ поймет и разделит твое горе. А на нас, - он широко обвел руками всех собравшихся, - на нас смотри, Анна, как на свою родную семью. Правду я говорю, товарищи?

Среди женщин произошло движение, все плотнее встали вокруг Анны Федоровны, словно пытаясь оградить и защитить ее.

И тогда она поднялась среди них, слегка пошатнувшись на нетвердых ногах, ее светловолосую голову увидели все, даже те, кто стоял в коридоре. Увидели - и не узнали и содрогнулись, глядя на это белое, каменное, обострившееся лицо. Она заговорила, с таким судорожным усилием разжимая темные губы, что многие отводили глаза, не находя в себе сил выдержать это зрелище, открытой разящей боли.

- Мой Орленок только и мог умереть вот так - стоя. А вам спасибо за все, товарищи. Иван... ты прав. Не ищу и не жду утешения.

Она немо пошевелила губами, словно говоря еще что-то только для себя.

Ее седая помощница подошла к ней.

- Теперь домой... - сказала она, хлопотливо складывая бумаги на столе Анны Федоровны. - Я провожу тебя.

И люди поняли: теперь следует оставить мать одну.

Да, ей хотелось непременно остаться одной, совсем одной.

Даже Анна Максимовна, плакавшая тихими безудержными слезами, мешала ей. Она нетерпеливо попросила сестру еще раз дойти до почты и осталась одна во всем притихшем доме.

Упав на скрипучий стул, она бессильно уронила руки и со стоном закрыла глаза.

Это были первые, самые горькие, самые исступленные часы горя. В человеке еще не накопилось никаких сил для сопротивления. Человек еще не нашел той пяди земли, на которой он должен утвердиться после того, что с ним произошло. Горе главенствует над всем - в человеке и вне человека, во всем окружающем его мире.

Перед Анной Федоровной встает её дочь, совсем маленькая, косолапенькая, с широко раскрытыми, недоуменными глазами. Такую вот, ее убили!

Вот она, Мариша, - девочка с косичками, со школьным ранцем за спиной, серьезная и озабоченная... Такую ее убили!

Девушка в светлой расшитой кофточке, с сияющей улыбкой... Такую ее убили!

Потом Анну Федоровну поражает мысль подобная удару ножа, - о том, как умерла Марина. Воображение матери рисует безжалостную картину: разрывается, летит кровавыми клочьями дочернее тело, которое она, мать, вырастила и знала и любила все, до самого крошечного родимого пятнышка...

Мать закричала, вытянула перед собой руки, слабо пытаясь защититься. Нет, это выше человеческих сил. Не надо... не надо себе позволять!

Она открыла глаза, полные слез, и несколько минут глядела в бревенчатую стену, ничего не видя, ничего не сознавая.

И когда ей удалось вздохнуть и сердце снова ровно забилось в груди, она вскочила и зашагала по комнате.

«Но ведь э т о случилось давно, еще в середине августа, а сейчас - конец октября. Придет зима - и место ее гибели занесет снегом, завьется над ним студеная поземка... Одинокая безыменная могилка в лесной глуши...»

Анна Федоровна захрустела пальцами, застонала. Какое они имели право не сказать ей? Нет такого права ни у кого на свете!

Она гневно закусывает губы. «Товарищ Пронин! Самая страшная правда для меня лучше, чем состояние неопределенности. Всегда лучше знать все, до конца, чем догадываться и ждать».

Жаль, что так быстро ушла ее помощница, - вот бы сказать ей обо всем!

Но гнев, так и не разрядившись, уже остывает в ней. Нет, кажется, она все-таки не права. Не от злобы к ней люди молчали... Как раз наоборот!

«Но, боже мой, какое это имеет значение? Марины все равно нет! Марины больше нет! Мама, ты слышишь, нашей Марины нет на свете!»

Анна Федоровна снова заметалась по комнате, захрустела пальцами, потом упала на постель и затихла.

Все силы жизни, казалось, покинули ее. Глухая черная завеса опустилась перед ней, отделив ее от всего мира. Ее вырвали из жизни сразу и начисто, как вырывают деревцо из земли - с корнями, со всеми побегами.

Она привыкла жить рядом с Мариной и для Марины. Дочь была неразрывным, неотделимым от нее существом, продолжением ее собственной души и ее тела. Жизнь без дочери совершенно немыслима, пуста, невозможна.

Никто ей не заменит Марину! Одна она осталась на свете, одна!

Ей вдруг страстно захотелось сейчас же, немедленно прикоснуться руками, увидеть то, что осталось от Марины: ее фотографии, ее письма.

Порывисто вскочив, она выдернула из-под кровати большой старый чемодан, и сразу же в руки ей попалось маленькое письмо Марины.

«Милая моя мамусенька! Сегодня получила твое письмо с фотографией. Ты права - мне очень приятно смотреть на нее: я то и дело достаю ее из кармана гимнастерки...

Мы совершили большой переход и теперь воюем в другом месте и с другой армией.

Место здесь очень болотистое, грязь везде по колено. Ну, ничего, мы и здесь повоюем. Побьем проклятых гадов, чтобы им тошно стало. Ты Сашеньке напиши, чтобы она зря не нарывалась, а то с ней никакого сладу нет. Я после ранения стала много осторожнее. А насчет денег ты мне не говори. Раз у вас есть что покупать, да еще такие вкусные вещи, то пусть лучше у тебя будут деньги, а не у меня, мне они понадобятся только после войны: платьице хорошее купить. А пока целую и обнимаю крепко. Твоя Мариша».

Обыкновенное, милое, усмешливое письмецо. Но оно - последнее... И каждое слово в нем теперь приобретает особый потаенный смысл.

Мать прижала письмо к груди, судорожно вздохнула, всхлипнула. Последнее... больше ее рученьки уже ничего не написали... И платьице не придется теперь сшить. Так и не походила Марина нарядной...

А вот - тетрадки ее. Мать положила их случайно, в спешке, и еще, помнится, подосадовала на себя. А теперь они кажутся ей неожиданным, счастливым подарком.

Знакомый почерк - круглый, аккуратный. Задачки, изложение, тщательно стертая клякса. Все это писала маленькая Маринка. А вот и тетрадь взрослой Марины, наверное, десятиклассницы. В ней сложные алгебраические примеры, чертежи... набросок чьего-то профиля и... стихотворение.

Мне восемнадцать лет,

и, жизни улыбаясь,

Я шлю друзьям своим

и Сталину привет,

Когда страна моя,

цветя и разрастаясь,

Дает мне право выбирать в Совет.

Чье же это стихотворение переписано сюда, в тетрадку? Анна Федоровна перевернула страницу и с изумлением увидела подпись: М. Орлова.

Значит, сама написала стихи - и ничего не сказала даже матери!

Я счастлива,

как можно быть счастливой

Лишь только в нашей молодой стране,

Где в каждом уголке

кипит струей бурливой

Большая подготовка

к мировой весне...

Да, это было, наверное, в тот самый день, когда Марина, сияющая и важная, с новеньким паспортом в руках впервые в качестве равноправной гражданки отправилась на избирательный пункт...

- «Я счастлива...» - горько прошептала мать, прижимая к груди тетрадку.- Проклятые, проклятые, какой светлый, радостный огонек вы погасили, затоптали!..

Рядом с Мариной умерла милая, храбрая Сашенька, с которой «никакого сладу не было». Жили вместе, воевали вместе и умерли вместе.

Мать Сашеньки, - вот кого хотела бы увидеть сейчас Анна Федоровна, вот к кому с непреодолимой силой вдруг потянулось ее сердце!

«Где ты, мать? Одинаковая у нас с тобой беда. Наши дочери - их жизнь и их смерть - соединили нас навеки. Слышишь ли ты меня, мать?»

...После мучительной, бессонной ночи Анна Федоровна собрала в себе все силы и отправилась на работу.

Дорога к центру городка, в бюро, которую она всегда так легко преодолевала, показалась ей бесконечной. Она не шла, а с трудом волокла свое непослушное, ослабевшее тело. Сердце то гулко колотилось, то сжималось и замирало. Она никак не могла выпрямить спину и шла, согнувшись и глядя себе под ноги.

Все в ней замерло, все было разбито, раздроблено, и она спрашивала себя: осталось ли в ее душе что-нибудь живое, способное жить?

На углу она столкнулась с военной девушкой, совсем непохожей на Марину. Вздрогнув, она долго смотрела ей вслед.

Раньше она любила такие встречи и нарочно высматривала, не идет ли где-нибудь девушка в шинели, так напоминавшая ей дочь. Часто бывало с ней и так: идет она по улице и вдруг слышит сзади мягкий, с глушинкой, родной голос: «Мама!» Оглянется, а на улице никого нет. Значит, показалось или просто очень захотелось услышать желанный голос.

Входя в бюро, она более всего боялась, что ей будут высказывать сочувствие. Поэтому, сурово поздоровавшись со своими сотрудниками, она постаралась сразу же углубиться в дела.

Но никто ей не сказал ни слова о вчерашнем, словно ничего и не было. Хлопотливая деловая жизнь шла своим чередом. И именно эта обычность принесла Анне Федоровне что-то вроде непрочного успокоения...

Она не знала, не догадывалась, что ее помощница Софья Аристарховна пришла сегодня раньше всех, пересмотрела почту и положила Анне Федоровне на стол большую пачку писем, Это были фронтовые письма..

- Будем лечить Анну работой,- сказала она девушкам и строго-настрого запретила заводить какие-либо разговоры о гибели Марины.

Анна Федоровна с обычной своей аккуратностью вскрыла конверт, развернула и прочитала письмо.

Фронтовик Дмитерко, украинец, умолял разыскать хоть кого-нибудь из его родных, длинный список которых он прилагал к письму.

Анна Федоровна отделила страничку с фамилиями родных. Что ж, дело привычное. Она подозвала Клавдюшу Воронцову. Та с несколько испуганной поспешностью подлетела к ней.

- Сходи в картотеку... может, разыщется кто-нибудь вот по этому списку.

- Непременно, Анна Федоровна! - пылко сказала Клавдюша и унеслась со списком.

Прошло часа два. В комнате стояла тишина, слышалось только легкое скрипенье перьев, постукиванье пресса да шорох бумаги.

Анна Федоровна прочитала еще десяток писем, разметила их, решила, что делать с каждым. Тут из картотеки прибежала огорченная Клавдюша.

- Ни одного не нашли,- виновато сказала она.- Я думаю, все они на оккупированной территории...

- Наверное, так,- безучастно ответила Анна Федоровна.- Спасибо, Клавдюша.

Итак, придется писать отказ. Для этого имеется официальная форма: «Уважаемый товарищ... по наведении соответствующих справок Бюро сообщает Вам, что адреса указанных Вами родственников установить в настоящее время не удалось».

Анна Федоровна положила перед собой чистый лист бумаги, взяла перо. Что ж тут трудного, написать отказ... Но вдруг она остановилась.

Надо перечитать письмо. Что-то в нем было такое... Она заметила бы сразу, если б сама не была сейчас разбитой, изувеченной. «Но разве виноват в этой фронтовик Дмитерко? Стыдно, Анна!»

Она развернула письмо, пробежала глазами первые строчки, потом стала читать медленнее:

«...С первого дня войны я потерял отца, мать, сестер и всех родных. Полтора года воюю и не то что письма - ни одного листочка не получил. Когда товарищи получают, я ухожу. Если не найдете никого из моих родных, прошу, напишите мне хоть вы сами. Очень прошу, напишите хоть три строчки и привет пришлите...»

Наверное, человек этот был совсем молоденький, юноша, потому что подписался - «Вася».

- «Ни одного листочка»... - прошептала Анна Федоровна, и жалость потрясла ее: Марина хоть письмами-то не была обижена, а Вася Дмитерко не получил ни одного листочка. И она, Анна Орлова, хотела послать ему официальный отказ!

Знакомое беспокойное волнение подступило к сердцу. «Ответить, как можно сердечнее ответить Васе! Не жалкий листочек, а большое письмо надо написать... нет, не одно письмо, а много писем...»

Она подошла к своей помощнице и, запинаясь от волнения, сказала ей про письмо и про свой план. Не прошло и получаса, как многие из женщин и девушек, сотрудниц бюро, старательно вывели первую строчку: «Здравствуйте, дорогой Вася! Получили Ваше письмо и спешим ответить...»

Пусть Вася Дмитерко получит сразу целую груду писем!

И самое главное, самое ласковое письмо напишет Анна Федоровна. Не вполсилы должна она написать, а от всего сердца... Такая уж у них работа!

Софья Аристарховна незаметно, из-под очков, наблюдала, с каким порывом, самозабвением писала письмо Орлова. «Так, Анна, так!..» - мысленно одобрила ее Софья Аристарховна.

Еще утром, когда Анна Федоровна, согбенная и почерневшая, тяжело дыша, прошла мимо нее к своему столу, помощница ужаснулась перемене, происшедшей за ночь в этом человеке, и усомнилась в действенности своего плана. Не смертельно ли поражена Анна, подымется ли она?

И только теперь, когда Анна подошла к ней с письмом солдата, Софья Аристарховна увидела и поняла: подымется Анна, встанет, пойдет дальше. Будет оступаться, может быть, даже падать, но все-таки пойдет дальше...

21. НАРОД БЕССМЕРТЕН

Еще через месяц газеты напечатали очередной список бойцов и командиров, награжденных званием Героев Советского Союза. Первой - по алфавиту - в нем была упомянута Кузнецова Александра Семеновна, второй - Орлова Марина Петровна.

Затем военные газеты опубликовали материалы о жизни, дружбе и гибели двух девушек-снайперов, а в комсомольской прессе появились стихи, посвященные девушкам, и письмо Марины к своей однокласснице Юле Юрьевой, то самое письмо, где она назначала свидание своим друзьям «на тридцатый день после войны, в четыре часа вечера...» В письме этом точно был указан адрес квартиры на Покровке и даже номер телефона...

Как раз в это время Анна Федоровна возвратилась в Москву. Со страхом открыв дверь пустой своей комнаты, она тотчас же столкнулась с соседкой. Та поздоровалась с ней и кинулась в свою комнату. Вернулась она с пачкой писем.

- Это - мне? - с удивлением спросила Анна Федоровна. - От кого же?

- Не знаю, от кого, Анна Федоровна, только каждый день приносят.

Сбросив с себя пальто, Анна Федоровна присела на чемодан - в комнате всюду лежал толстый слой пыли - и принялась читать письма, одно за другим.

Сначала она горько заплакала. Но мало-помалу в ней начало подыматься гордое волнение. «Марина, Саша, соколята мои, вот что вы сделали!..»

Ей писали дети, бойцы, военные девушки, учителя, товарищи из полка Марины. Дети Мурманского детдома - сироты Отечественной войны - начинали свое письмо так: «Милая наша мама, здравствуйте! Извините, что без разрешения мы вас так называем».

Работницы военного завода писали:

«Родная мать! Мы прочитали статью о подвиге твоего Орленка и Саши Кузнецовой. Скажи, что нам следует сделать, - мы все сделаем! И напиши нам адрес матери Кузнецовой. Мы хотим поклониться ей от всего нашего завода...»

«Здравствуйте, товарищ Орлова! Мое имя Люба Сидорова. Я бригадир фронтовой бригады имени Марины Орловой и Саши Кузнецовой. Шлем мы Вам горячий боевой привет и желаем всего счастливого в Вашей жизни. Товарищ Орлова, мы очень просим принять наше письмо, мы его шлем с любовью и радостью. Когда Ваша дочь и ее подруга погибли за Родину, мы прочитали в газетах и горячо полюбили девушек, да не только мы, а весь завод, весь Урал. У нас на заводе стали организовывать стахановские бригады имени девушек. Встали и мы на стахановскую вахту. И вот комитет ВЛКСМ присвоил бригаде Сидоровой, выполнившей задание на 150%, имя Марины и Саши.

Товарищ Орлова, мы горячо любим Вашу дочь. И мы Вам клянемся работать за себя и за Вашу дочь. Будем добиваться новых темпов работы без брака, чтобы помочь нашей армии гнать и гнать фашистов на запад!»

«Дорогая мать, мы, девушки-бойцы Н-ской части, шлем сердечный привет. Ваша дочь Марина своим примером учит нас, как надо любить Родину и умирать за нее.

Вы, дорогая наша мать, не одиноки. Мы хоть частично постараемся заменить Вам Вашу дочь, будем писать письма. Напишите нам, как жила и училась Марина. Ее пример для нас будет символом труда и борьбы...»

Не скоро кончила Анна Федоровна читать письма неизвестных ей друзей. У нее было почти физическое ощущение, что чьи-то большие ласковые руки обняли ее за плечи, чтобы поднять ее из тьмы горя и поставить на ноги. Впервые после памятного мрачного октябрьского дня слезы полились у нее неудержимым, целительным потоком.

- Спасибо вам... все принимаю... всем напишу! - прошептала Анна Федоровна, бережно складывая письма. Нет, не одна она на свете. Сколько милых, бодрых голосов зазвучало вокруг нее!

Она поднялась со своего чемодана, запрятала туда письма и энергично принялась за уборку в комнате. «Буду и дальше жить для Марины: расскажу людям о ней, - решила она. - Соберу для вас жизнь дочери, всю, до самых крошечных, милых мелочей и все, все расскажу».

И сколько же сразу оказалось у нее дела! А она еще боялась, что совсем пропадет в своей пустой комнате! (Бюро еще оставалось в Бугуруслане на неизвестный срок.)

Весь вечер она просидела за столиком Марины: писала своим твердым разгонистым почерком ответные письма, а прямо над ней, увитый гирляндою сухих бессмертников, висел большой портрет Марины, смотревшей на мать со своей обычной, светлой и спокойной улыбкой...

«Дорогие мои друзья! - писала Анна Федоровна, обращаясь к работницам военного завода. - Многие из вас - матери, и вы, наверное, понимаете, что утешенья в моем горе нет. Тяжело отвыкать быть матерью, после того, как целых двадцать лет сердце билось для дочери.

Но я горжусь тем, как умерла моя Марина. Только так она и могла умереть - лицом к лицу с врагом, убивая его даже своею смертью. И в жизни и в смерти она была настоящей большевичкой.

В одном из своих писем с фронта Марина рассказала мне о четырех уральских девушках-красногвардейках. Она старалась во всем подражать этим безвестным героиням. Теперь, я думаю, моя Марина и Саша Кузнецова достойны встать рядом с уральскими героинями. Теперь им, Марине и Саше, будут подражать десятки и сотни советских юношей и девушек. И когда понадобится народу, из рядов этого поколения выйдут новые и новые герои.

Эти мысли воодушевляют меня, дорогие мои друзья. Я потеряла единственную дочь, но ни жизнь, ни надежды во мне не угасли. Мы можем и иногда мы неизбежно должны терять своих детей. Но мы не можем и никогда не должны терять честь и независимость нашей Родины.

Будем работать, друзья, будем как можно лучше работать для нашего фронта, - вот пока наша общая, главная задача...»

В другом письме, на имя ребят Мурманского детдома, она описала некоторые случаи из жизни маленькой Маринки и назвалась матерью детдомовцев, не забыв прибавить, что согласна не только на переписку, но и на всякие хлопоты для нужд детдома. В письмо она вложила одну из фотографий Марины, где та была в трусиках, белой панаме и с пионерским галстуком на тоненькой загорелой шейке.

Утром Анну Федоровну разбудил телефонный звонок. Звонили из редакции радиовещания и просили ее выступить у микрофона как мать Героя Советского Союза.

- Мы обращались к Матрене Яковлевне Кузнецовой,- сказал редактор,- но, к сожалению, она плохо себя чувствует и выступать отказалась.

- У вас есть адрес Кузнецовой? - живо прервала его Анна Федоровна.

Она дала согласие выступить по радио, а кроме того, решила непременно съездить к Сашенькиной матери.

Для подготовки к выступлению у Анны Федоровны оставалось всего несколько часов, и она провела их в напряженной работе. Она писала, перечеркивала и снова писала текст своей речи. Ей так много надо было сказать, и так невыносимо трудно оказалось уложить все это в три-четыре странички!

Перед микрофоном, в непроницаемой тишине радиостудии, она страшно заволновалась и не узнала своего голоса. Но потом овладела собой и только после выступления почувствовала обжигающий жар и сухоту в горле. «Мне придется выступить не только по радио, - вдруг подумала она, - надо привыкать не волноваться».

Съездить в поселок к Матрене Яковлевне она не успела: ее вызвали в Кремль для получения орденов и грамоты Марины.

Она старалась собрать в себе все силы, все самообладание, чтобы запомнить во всех подробностях это событие, столь значительное для семьи Орловых. И все-таки словно в тумане она вступила на землю Кремля и прошла в величественный дворец.

Ее провели в приемную, и тут она увидела широкоплечую женщину в черной шали и сразу поняла, что это и есть мать Саши Кузнецовой. Молча, без слов, они бросились друг к другу и, слившись в крепком объятии, горько расплакались.

Их долго никуда не вызывали, и они успели наплакаться и наговориться вдоволь.

- Вот только нас и осталось, - говорила Матрена Яковлевна, показывая на сидевших в сторонке молодого военного с черной повязкой на лице и на востроносенького мальчика. - Сын Миша да сын Сережа, да дома еще дочка Маня. Сын-то, видишь, без глаза пришел, Маня - ногами увечна, а Сережа еще мал. Так-то эта война мне досталась: двоих сынов похоронила и дочку. Да еще муж помер. Как же, осенью похоронили. А про Саню я в ноябре только узнала. Приводят к нам парнишку, он из Москвы приехал и нас разыскивал. «Матрена Яковлевна, - говорит парнишка-то, - поздравляю, ваша дочь Александра получила звание Героя Советского Союза». А писем от нее уж с лета не было. Я и спрашиваю: «Какой герой-то? Живой иль мертвый?» Сомлел парнишка, вижу, мнется. «Этого я не знаю». Только, слышь, приказано ему доставить меня в Москву. Я говорю: не могу никуда ехать, - неделя только прошла, как похоронную на младшего сына, на Алешу, получила, плохо себя чувствую... Ничего мне на свете, говорю, не надо, ты скажи мне, сынок: живая Саня или мертвая? А он свое: «Ничего я не знаю». Ну, переночевал он у нас, а наутро увез меня в Москву, в Санино учреждение. Там собрание было, а я в отдельной комнатке так и просидела. Кто ни выйдет оттуда, я своего добиваюсь: «Скажите мне про Саню всю правду!» Никто не говорит, жалеют или боятся: видят, я не в себе. Сердцем-то уж я все знаю, а все-таки добиваюсь. И вот одна выбегает, молоденькая, в Саниных годах,- и прямо ко мне: «Погибла она, бабушка!» И заплакали мы с нею. Сердце у меня, видишь, слабое, и ребята мои боялись, как бы со мной плохого не вышло. Постоянно бывало отцу пишут с фронта: «Береги маму!» И мне пишут: «Ты о нас не плачь, как-нибудь крепись, сама себя держи». А отец-то, видишь, раньше меня убрался... Жили мы с ним, жили, растили, растили, а с чем остались... Вот она, война-то... Тоскую я по ним, матушка моя, Анна Федоровна, сердцем тоскую, навсегда. Вожусь с чем-нибудь во дворе, а сама думаю: вот пришли бы сейчас Федя, Саня, Алеша, поговорили бы мы, посоветовались. А то - идут по улице военные, а я смотрю, ищу своих. Алеша мне все чудится...

Анна Федоровна только всплеснула руками:

- И у меня все так же!

Тут к ним подошла девушка-секретарь, шепнула несколько слов, и обе матери встали. Из боковой двери, которую обе они не разглядели под портьерами, вышел седовласый Михаил Иванович Калинин.

Обеих матерей он поздравил, поблагодарил, передал им награды дочерей, сердечно расцеловал и торопливо вынул из кармана большой платок.

И Анна Федоровна и Матрена Яковлевна смотрели на него, онемев от волнения: глава советского правительства, старенький, добрый и мудрый, плакал вместе с ними об их дочерях!..

...Особенно желанными и близкими сердцу матери были письма с фронта, от друзей Марины.

После выступления по радио она стала получать их во множестве.

«...Я проводил Марину и Сашу в последний бой, и Марина сказала тогда: «Будем стоять до последнего»,- писал Петр Ильич Кравченко. - Одно могу сказать, дорогая Анна Федоровна: расчеты мои были правильными, пополнение действительно пришло, но у них вышла неожиданная стычка с «дикой» группой гитлеровцев, просочившихся в лес. Вот почему подразделение опоздало на какой-нибудь час... Имена наших героинь навечно занесены в списки 4-й стрелковой роты. «Орлова!» - выкликают на перекличке, и правофланговый четко отвечает: «Старший сержант, Герой Советского Союза Марина Орлова погибла смертью храбрых в боях с немецкими захватчиками за нашу Советскую родину!» Та же церемония повторяется и с именем Саши Кузнецовой.

Очень мы их все любили, как дочерей, как товарищей, как боевых друзей, и теперь горько оплакиваем нашу невозвратимую потерю...»

«Здравствуй, Анна Федоровна, дорогая мать, с фронтовым приветом боец-пулеметчик Иван Прошин. Выходит так, мать, что я обманул тебя: не придётся нам вернуться домой, в Москву, вместе с Мариной. Веришь ли, они мне были как родные дочери - и Марина и Саша. Они и звали меня «батей», и я плачу по ним, как отец...»

«Милая Анна Федоровна, пишет Вам Алеша Петров, боец ополченец Н-ского полка. Я давно уж нахожусь в Москве, в госпитале. С Мариной вместе я участвовал только в первых боях, и там был ранен в ногу. Я был близким другом Марины. Анна Федоровна, я должен Вам сказать: я любил Марину. Позвольте притти к Вам и все рассказать. У меня есть мать, которую я очень люблю, но я хотел бы называться и Вашим сыном. Я видел Вас и запомнил еще тогда, во дворе школы, в октябре 1941 года. С нетерпением буду ждать ответа. Я уже хожу на костылях...»

«Уважаемая Анна Федоровна, дорогая мать! Я, Ильин, бывший командир ополченского полка, где училась, сражалась и умерла славной смертью Ваша дочь Марина Орлова, обязан ей своей жизнью: она вынесла меня, раненного в обе ноги, с поля ночного боя. Но имя Марины для меня - святое имя не только поэтому.

Меня всегда поражали в Марине изумительно сочетавшиеся смелость и хладнокровие, ее способность к молниеносному, безошибочному действию в момент опасности. Она обладала настоящим мужеством сильной души, мужеством постоянного, никогда не остывающего накала. Это мужество истинного героя.

Мы принимали все подвиги Марины с восторгом, но как должное, органически ей присущее, для нее обычное. Она еще при жизни была достойна звания Героя.

Я уверен, что Марина могла бы стать отличнейшим командиром, смелым, решительным, искусным. И люди шли бы за ней в огонь и в воду, потому что сама она была из тех людей, которые способны вызывать в массах глубочайшие чувства любви и восторга своею отвагой, умом, добротой, благородством и чистотою своей...»

«...Мне очень хочется, Анна Федоровна, чтобы Вы не чувствовали себя одинокой, - ведь нас, товарищей Вашей Марины, очень много, и мы сейчас всюду - на фронте, в Москве, в других городах. И к нам прибавились еще и те, кто, может быть, и не знали Марины и Саши при их жизни и никогда, может быть, не видели их, но сейчас по праву считают себя их боевыми друзьями и стараются своей работой, своей жизнью оправдать эту дружбу, быть достойной ее.

Я имел счастье хорошо знать Марину и Сашу: в ополченский полк я пришел после ранения, как раз в тот момент, когда батальоны грузились на Московском вокзале, чтобы отправиться на фронт. Я стал политруком той роты, к которой было придано подразделение пулеметчиков-студентов. А Марина и Саша были частыми гостями и друзьями наших студентов.

Моя фамилия - Бирук, зовут - Сергей Борисович. Но прошу Вас звать меня просто Сергей. Я хотел бы постоянно переписываться с Вами и после войны, если останусь жив, по-сыновнему подружиться с Вами...»

Так у Анны Федоровны стало сразу два сына: Алеша Петров, исхудавший, милый, застенчивый парень на костылях, и Сергей Бирук, который воевал теперь в артиллерийском полку.

Сергей прислал ей свою фотографию, и Алеша тотчас же узнал своего батальонного комиссара и много рассказал о нем.

Вскоре, впрочем, у Анны Федоровны появился и третий сын - снайпер Петр Чувилин, ученик Марины, тот самый, которого она когда-то так резко отчитала за невыдержанность в стрельбе. Теперь у Петра был большой личный счет. Петр не имел ни родителей, ни родственников - все они погибли в оккупированной зоне. Поэтому он и хотел назваться сыном Анны Федоровны.

Самая интересная, длительная, постоянная переписка завязалась у матери с Сергеем Бируком.

Сам он, Сергей Бирук, очевидно, и не подозревал, как дороги, как нужны и целительны его письма для Анны Федоровны. Три долгих года, вплоть до самого радостного, победного майского дня, Сергей как бы вел Анну Федоровну по дорогам войны.

Сначала его часть билась под Сталинградом. Короткие, наспех написанные строки, доносили до Анны Федоровны огненное дыхание великой битвы.

Потом от Сергея стали приходить длинные взволнованные письма. Он писал о советской земле, где каждая пядь была залита кровью, где города и села лежали в руинах, а люди, жившие в лесах и в землянках, вели неравную борьбу с фашистами. Мать легко догадалась, что это земля многострадальной Белоруссии... И в самом деле: вскоре после этого письма Москва отсалютовала освобожденному Минску.

Значит, наша армия подходила к рубежам родины.

После долгой паузы, когда Анна Федоровна уже начала тревожиться за Сергея, пришло еще одно письмо.

С волнением надорвала она конверт. Так и есть: часть Сергея перешла через границу...

«Дорогая Анна Федоровна! Сегодня я хочу Вам рассказать об одном дне, проведенном мною в глухом Горном селе, где до того не было ни одного советского солдата.

Не буду говорить о красотах дороги, кручах, горных потоках, глухих лесах, - одним словом, о Балканских горах. Я чувствовал себя как будто в сказочном краю.

И вдруг стал замечать на каждом повороте вооруженных юношей. Это меня несколько встревожило, тем более, что я уловил и сигнализацию с одного поста на другой. Вскоре, однако же, все выяснилось. Оказывается, когда мы проезжали предыдущее село, тамошний кмет (по-нашему, примерно, предсельсовета) сообщил по телефону, что едет машина «с червонота-армейцами и господином капитаном» (это значит - я!). Вот нам и обеспечивали путь, безопасный от пуль фашистов-цанковцев, скрывающихся по лесам.

Около села нас встретили толпы крестьян с гроздьями винограда. Они буквально засыпали нас виноградом. И все, как один, поднимали руку, повторяя: «Рот фронт!» Каждый считал своим долгом сказать: «Добре дошли!» или «Дравствуйте!» Когда улеглись крики: «Ура червонатой армии!» - мы стали знакомиться.

Комитет Отечественного фронта состоит почти сплошь из бывших политических заключенных, а председатель его - молодой красивый парень - был «смертником», но переворот 9 сентября его освободил.

Если б Вы видели, как эти молодые, поседевшие от тюремных пыток, несгибаемые люди нас встречали, как ликовали и наперебой старались рассказать о своей работе, об организации народной гвардии, об очищении сел от скрывающихся фашистов! Они рассказывали, как в тюрьме («в затворе») они изучали труды Маркса, Ленина, Сталина, как они ухитрялись получать с воли каждый приказ товарища Сталина и сводки Совинформбюро. Они знают всех наших командующих и с подробностями описывают каждую крупную операцию. Они знают нашу страну - ее географию, ее политику, но многое еще не совсем понимают: не могут охватить наших грандиозных масштабов.

Я буквально ликовал, чувствуя себя среди них гражданином великого Союза Советских Социалистических Республик. Это легко сказать, но в тот момент я, кажется, впервые так глубоко почувствовал это счастье - быть гражданином нашей страны.

Поистине говорят, что язык друзей интернационален. Меня отлично понимали. Через час собрали всех селян, человек 800-900, в школу. Я решил нарушить правило и произнес речь. Я никогда не говорил так, как тут. Это была, наверное, моя самая лучшая агитационная речь о СССР, о болгаро-советской дружбе, о войне, о советских героях и героинях.

Анна Федоровна, я чувствую, что смерть Марины не прошла даром. Я рассказывал комсомолкам-болгаркам о русских девушках, и они, затаив дыхание, слушали о подвигах Зои, Лизы Чайкиной, Марины и Саши. Эти болгарские девушки готовы на бой, на пытки, на смерть. Это настоящие девушки!

Я видел большую любовь к России, к советской власти, к Сталину. И никогда этого не забуду, ибо ради этого мы воюем, ради этого погибли Марина и Саша и многие мои друзья и, может быть, еще погибнут многие лучшие люди нашей родины.

Завтра мы выезжаем на фронт. Значит, впереди много работы, бои и - победа...»

Анна Федоровна прибрала письмо, - вся корреспонденция была у нее разложена аккуратными стопками прямо под портретом Марины, - сложила руки на коленях и задумалась. Удивительное письмо, пронизанное праздничным светом. Но не только радость поселяло оно в душе, а и хорошее, спокойное раздумье.

Какая-то важная, необходимая, решающая, но не совсем еще ясная мысль бродила в сознании Анны Федоровны.

В этот день ей пришлось выступать дважды - в школе, где училась Марина, и в госпитале. Потом она ходила в Отдел народного образования по делам Мурманского детдома, но едва у нее выдавалась свободная минута, как мысли ее возвращались к письму Сергея. Что-то ей нужно было продумать до конца, решить, непременно решить и успокоиться на этом. А тогда уж и ответить Сергею.

Вечером она написала письма в дивизию Марины и отправилась на почту, чтобы сдать их заказными.

Возле почты на нее, на всем бегу, наскочила девчушка лет семи, с палкой в руках.

- Это что же такое? - с шутливой угрозой спросила Анна Федоровна, схватив девчушку за руку.

- Я нечаянно, тетя, - прошептала та, заливаясь румянцем.

- А палка зачем?

- Это не палка, - оскорбленно ответила девчушка. - Это винтовка... снайперская.

Тут она, наверное, разглядела ласковые искорки в глазах у высокой тети и добавила смелее:

- А я-то, знаешь, кто? Я - Марина Орлова. Мы тут играем в снайперы. А вон та, Маруся, теперь не Маруся, а Саша Кузнецова. Мы всегда, всегда вместе.

Анна Федоровна даже вздрогнула от неожиданности. Обе девочки - «Саша» тоже подбежала сюда - с любопытством и испугом наблюдали, как высокая тетя странно подняла брови, прикусила губы. Потом сильные руки подхватили «Марину», и она совсем близко увидела серые, залитые слезами глаза тети.

- Тетя... гляди... это у меня портупея! - растерянно сказала девчушка, наверное пытаясь утешить Анну Федоровну.

Действительно, грудь девочки была перетянута каким-то потрескавшимся ремешком.

- Хорошая ты моя, - вымолвила наконец Анна Федоровна и с усилием улыбнулась. - А я, знаешь, кто? Я мама Марины... настоящей Марины.

Так вот она, эта важная, необходимая мысль, которую так долго, так беспокойно искала Анна Федоровна, - ее словно принесла с собою новая, крошечная, воинственная «Марина».

Вот она, эта мысль: хорошо, что человек не один, что он всеми корнями уходит в народ, как дерево уходит в землю.

А народ бессмертен.